Шрифт:
Закладка:
Мне казалось, что он дал мне что-то. Визитку или записку — что-то плотное, бумажное, я не посмотрела сразу. И стояла, глядя вслед исчезающему дыму из выхлопной трубы, не запахивая даже белой шубки, не поправляя сползших тоненьких лямок черного платья, открывающего грудь. Ощущая внутри себя последние конвульсии умирающего удовольствия и выдыхая их со стоном, и опускаясь медленно и обессиленно, словно истаивая, на мокрое шоссе.
…Простыня и вправду вся была мокрая. А вот воображаемая записка или визитка, всунутая мне в руку, оказалась советским презервативом в сине-красной упаковке, которым мой романтический герой собирался спасаться от болезней и нежелательных детей. Почему он дал его мне в тот момент, когда все уже происходило, после того как сам, выражаясь пафосно, излил свою страсть в недра давней любви, мне было непонятно. Может быть, он тоже что-то представлял себе, а может, он что-то говорил, а я, погруженная в приятное небытие, не слышала. Так или иначе, но теперь он лежал, закрыв глаза, побледнев немного, подергивая ногой, уставшей от напряжения.
Я была благодарна ему. Сама не знаю почему. Может быть, потому, что та картинка, что явилась мне, была вызвана его словами, и движениями, и настроением, которое он в какой-то момент мне передал. Но после мужчины в белом пальто, который скорее всего существовал только в моем воображении, мне было больно смотреть на его синеватый член, сдувшийся, выжатый и вялый, как его любовь после двух ночей секса.
Может, все это было и не так. Может быть, я только растревожила его потерявшую надежду душу, явившись в полутемную таверну, где он хотел пообедать. И позволив потом ему попробовать кое-что другое. Угостив его тем, что, как дорогое выдержанное вино, попробованное единожды, оставляет воспоминания на всю жизнь и дикое желание еще раз сделать хотя бы один глоток. И страсть его разгорелась с невиданной силой, а вовсе не иссякла и не сдулась.
Что было на самом деле и как он себя чувствовал, я не знала, а самое главное, мне было на это плевать. Но после того как в мозгу у меня растаял дым, вылетавший из блестящей трубы, вместе с ним растаяли и все мои иллюзии. И все, чего мне хотелось, — это чтобы он ушел сейчас и унес с собой мое желание и мечту о романтике, которой нет.
Когда он уезжал, непонимающе глядя на меня, пытаясь что-то сказать и не говоря, на улице было темно. Но я все равно вышла на дорогу, хотя знала, что шоссе мокрое и я не увижу следы протекторов, потому что их все равно бы смыло ночным дождем. Следов не было, и не было замшевой перчатки, случайно оброненной, и не было цилиндрика губной помады — хотя я вглядывалась в землю. Не было ничего — и для меня это было важно.
Гораздо важнее, чем прощальный сигнал «Жигулей», остановившихся метров через двадцать, видимо, ждущих, что я передумаю. Для меня это было важнее, поэтому я даже не обернулась, пока не стих разочарованный звук мотора, и не помахала рукой. Я просто запахнула шубку и пошла в дом.
Жизнь меняется только тогда, когда совершенно не планируешь ее менять. Через четыре месяца после беспечального расставания с романтиком я собиралась выходить замуж, уже подобрала фасон свадебного платья и, целуя дедушку в лоб, нежно жаловалась ему, какие чудесные сережки видела в магазине на Арбате.
Дедушка вспомнил, что было пятьдесят лет назад на месте этого магазина и что по соседству, а потом некстати и без всякой видимой связи заговорил о каких-то сахарных головах и рассказал мне немного о производстве чая до революции. «Так мы и говорили тогда, — заключил спустя какое-то время. — Чай Высотский, сахар Бродский, по именам промышленников…» А я подумала, что дедушка все-таки феноменален — и он настолько иногда входит в роль благородного дворянина, что забывает, что я-то знаю, что он родился много позже, в тридцатом году, в эпоху физкультурных парадов, когда от былой роскоши вывесок и витрин не осталось и следа.
— М-да… Сколько, ты сказала, стоят эти сережки? — Он посмотрел на меня насмешливо и покачал головой. — Семьсот?
— Восемьсот. Восемьсот восемь долларов.
— Да… Безумие, конечно, но, наверное, я смогу себе это позволить. В конце концов, в моем возрасте мало кто сохраняет трезвость рассудка. — Дедушка явно кокетничал. Это выглядело очень трогательно, и я подумала, может, под влиянием момента, что он все-таки славный старик. Возьми там, в бюро. Будет мой скромный подарок на твою свадьбу. Не думаю, впрочем, что это надолго, может, и не стоит тратиться. Как, кстати, зовут твоего жениха?
— Андрей.
— Ну что ж, тогда передай этому Андрею, что моя внучка — самый лучший для него сюрприз. Не знаю, каков он, но твое согласие — это очень лестно для него, пусть знает. И те несколько счастливых дней, которые ты проживешь с ним, должны запомниться ему навсегда.
— Почему ты так говоришь? Про несколько дней?
— Может быть, потому, что я достаточно стар, чтобы тешиться иллюзиями. Ты слишком хороша, чтобы останавливаться на одном мужчине. Что ж, по крайней мере надеюсь, что эти сережки ты проносишь дольше. В конце концов, стоит выйти замуж, чтобы надеть подвенечное платье и получить неплохие подарки, верно?
В голосе дедушки звучал такой знакомый мне скепсис. За ироничное отношение к жизни я просто его обожала. Но сейчас меня немного раздражало то, что он говорил. Это он всю жизнь гонялся за удовольствиями и успел перепробовать все, что можно. Он был непостоянен, со многими жесток, ко многим равнодушен. Женщин у него было больше, чем желания их удовлетворять, и они, чувствуя это, старались его вызвать, окружая даже в почтенном возрасте, пытаясь привлечь внимание.
Но под закат жизни он получил то, что хотел, — тишину, нарушаемую лишь скрипом качалки, ароматный дым сигариллы, кучу старых писем в большом картонном ящике, перемежаемых иногда чересчур откровенными фотографиями и гнусными картинками. И еще — возможность вспоминать то., что приятно, забывая все плохое. Я знала, что я такая же, как