Шрифт:
Закладка:
А старуха Игнатова в кухне, навалившись на плиту, пытливым, злым, раскольничьим оком косит в коридор на уходящего Виталия и кипятит яичко.
Проходят дни, и Виталий снова звонит в дверь Ангелины Пименовны. Стоит на пороге, расставив ноги, нарочно покачиваясь для пущего шокирования Ангелины Пименовны, и думает, что у него на лице нахальная улыбка: дескать, принимайте меня таким, каков есть. Ангелина Пименовна молча приглашает его в комнату, а там выговаривает:
— Виталий Васильевич! Я просила вас не приходить ко мне в нетрезвом состоянии.
— А вы... вы в трезвом? Ха. Хотел бы я понять, что вы на самом деле думаете о своем состоянии...
— Прекратите.
— Под моими ногами не твердая почва, а палуба потерявшего курс корабля, и я пытаюсь «нетрезвым состоянием» совместить себя со взбесившейся, пьяной реальностью, чтобы хоть как-то удержаться на ногах... Минус на минус, кажется, дает плюс — а, математик?
— Я химик, — отвечает Ангелина Пименовна.
— Вот-вот, — насмешливо говорит Виталий. — Эх вы, заблудшая душа... Вы сто лет оттрубили в университете, а что имеете взамен? Жалкую коммуналку? Мизерную пенсию? Все до последнего пфеннига отдали своей дочери, нате, мол, а мне хватит одного кефира с булочкой. Неужели вы считаете, что здесь ваше место? А я, — голос его обретает устрашающую силу, — я с моим интеллектом... — Он почему-то стучит себя в грудь. — Я!.. У меня нет другого собеседника, чем вы! Не смейте говорить мне пошлость, что каждый получает то, что заслужил. Вы еще больше пьяны, чем я, еще больше отравлены, загипнотизированы...
И все сейчас раздражает Виталия в ней... и то, что она самоотверженно ухаживает за цветами, даже не поехала однажды по путевке в санаторий, потому что он принципиально отказался взять на себя уход за ее растениями. Виталий знает о вечном страхе Ангелины Пименовны серьезно захворать и свалиться на руки дочери; знает наперечет ее домашние платья с претензией на былую роскошь, браслеты из дутого американского золота, гофрированные воротнички, пояса-кушаки времен арктических перелетов и первых пятилеток. И привычку выписывать в тетрадь особо полюбившиеся мысли из книг (Виталий все выписывает в память). И все, все прочее — проклятая схожесть, в чем-то главном проклятое сходство, бр-р, родственность душ!
— Вы знаете, в каких условиях ютилась семья моей дочери, — терпеливо, в тысячный раз объясняет Ангелина Пименовна. — Три года они скитались по квартирам, пока не заболел маленький Игорек... Вот мы и уступили им свою однокомнатную, мой покойный муж настоял на этом, он-то знал, детдомовец, как и я, потерявший всех родных в блокаду, каково жить без своего угла...
Иногда Ангелину Пименовну навещает благообразный бравый старичок-антиквар, известный на всю Северную Пальмиру, не теряющий надежды купить у хозяйки кой-какие предметы старины (карандашный рисунок Бакста и маленькую акварель Коровина), но в особенное волнение его приводит старый пожухший бумажный листок, представляющий собой меню рабочей столовой Кировского завода, куда весной 42-го Ангелине Пименовне удалось устроиться посудомойкой. Он трясущимися руками подносит к глазам бережно сохраненный листок меню и читает: «Щи из подорожника; пюре из крапивы и щавеля; котлеты из свекольной ботвы; биточки из лебеды; шницель из капустного листа; печенье из жмыха; оладьи из казеина; суп из дрожжей...» По его словам, он повесил бы это меню, оправив его в драгоценную раму, между картиной Васнецова и старинной иконой Божией Матери «Госпожа ангелов» в серебряном окладе с жемчужинами на омофоре, но сколько ни подъезжает к Ангелине Пименовне с просьбой продать эту ветхую бумажонку, она отвечает ему неизменным отказом.
По выходным к Ангелине Пименовне приходит ее дочь с внуками, и уже нет одиночества, раздражения на свою обветшалую жизнь, и она с состраданием смотрит из окна, как Виталий, встав на улице, курит, глядя на дымный закат, потом курит, глядя в спины тех, кто утром идет в магазин, потом курит в подъезде, потому что начинается дождь, а вообще-то он курит у себя в комнате. Ей и письма пишут бывшие ученики, и звонит телефон, но все равно страшно, что жизнь проходит, этого никому не выскажешь, это «вне компетенции слов», как говорит Виталий, в свои сорок пять чувствующий то же самое.
О прошлом они говорят редко, хотя оно, понятно, достаточно ярко и своеобразно у обоих, отмечено праздниками, трагедиями, надеждами, любовью. То вдруг Ангелине Пименовне припомнится, как летом 41-го у деревни Пудость вместе с другими мобилизованными женщинами и девушками она копала противотанковый ров, стоя по щиколотку в холодных тайцевских ключах, наскоро подкрепляясь пшонкой и дурандой («Как, вы не знаете, что такое дуранда?»), студнем из столярного клея и чечевицей... Виталий вдруг язвительно осведомится, скинув маску сочувствующего слушателя, не стучит ли пепел бедного Кассия — черного шпица, которого зарубил племянник Ангелины Пименовны, чтоб сварить из него похлебку, — в ее сердце, а она терпеливо ответит, что пепла не было, была горстка костей, которые она сердобольно отнесла в сквер и похоронила под кустом боярышника. Была еще колбаса из конины, студень из бараньих кишок с гвоздичным маслом, холодец из телячьих шкур, яичный порошок, кисель из водорослей. Жмых, отруби, солод, мельничная пыль, рисовая лузга, кукурузные ростки, лебеда, крапива... Как-то давно, чтобы исчерпать тему своей прошлой жизни раз и навсегда, Виталий