Шрифт:
Закладка:
— Та цур тоби, Гарасыме! — сказали девушки в один голос.— Який ты там у черта пан! Ты наш настоящий майстер Гарасым!
Танцор, услыхав, что с него снято позорное название пана, остановился, выдернул из-под рукава фрака широкий рукав своей белой рубахи, вытер им мокрое свое лицо и, начиная с хозяйки, перецеловал всех насмешниц, приговаривая:
— От вам и пан! От вам и пан! — Потом снял с себя фрак и, подавая мне, поклонился и сказал: — Спасыби за позычки!
— И вам спасыби, пане майстре Герасиме! — сказал я, передавая ему свитку. Он надел свою свитку, поклонился хозяйке и вышел из павильона. Тогда я обратился к одной из девушек и спросил:
— Какой Герасым майстер?
— Всякий,— отвечала она,— що схоче, то те й зробыть.
Немного же узнал я о настоящей профессии Герасима.
Гостьи, почувствовав, что лучшего финала им не придумать, поблагодарили звонкими поцелуями свою счастливую подругу за угощение и вышли вслед за Герасимом.
Хозяйка велела другому мужику, товарищу Герасима, погасить огни и ложиться спать, где ему заблагорассудится; потом, взяв меня и брата за руки, вывела нас в сад. В саду сказала она брату:
— Иди ты, Осипе, приготовь квартиру нашему дорогому гостю в новом доме и приставь к ней старого Прохора для услуги. А вы, мой дорогой единый гость,— прибавила она, дружески пожимая мою руку,— проводите меня в покои.
Расставшись с моим героем, мы тихо, молча пошли вдоль аллеи.
IV
Проходя молча знакомую тополевую аллею, мы несколько раз останавливались и слушали, как резвые подруги моей прекрасной грустной спутницы пели свадебные песни, удаляясь от павильона. В последний раз мы остановились у самой двери, ведущей в дом под фирмою «Движение», и долго слушали исчезающие звуки веселой песни. Постепенно стихая, звуки, наконец, затихали, а спутница моя все чаще стояла молча, как бы прислушиваясь к родным сердцу милым звукам.
— По хатам разошлися мои подруги,— едва слышно она проговорила и, как ребенок, зарыдала.
Малейшим движением я не смел нарушить ее глубокого тихого стенания. Она искренно, чистосердечно прощалася со своими подругами, со своей бедной девичьей волею. Она теперь только сознавала свое тесное рабство. Теперь только она почувствовала над собою волю немилого и чуждого ей человека во всех отношениях. Бедная, что ждет тебя впереди? Что встретишь ты на избранной тобой дороге?
— Не правда ли, я совершенно счастлива? — сказала она, утирая слезы и судорожно пожимая мне руку.
Я недоверчиво взглянул на нее, и она продолжала:
— Вы не верите? Скажите же, друже мой добрый, имела ли хоть одна на всем свете сестра такого брата, как я имею? И как я виновата перед ним! — прибавила она вполголоса.— Мне было надо идти в черницы и молиться за него богу, а я что сделала?
И она снова заплакала.
«Минуты счастия минули, настали годы испытаний»,— говорит какой-то поэт, а я, глядя на мою героиню, сказал: «Если останешься навсегда такою чистою и непорочною, как теперь, то минута твоей светлой радости продлится до гроба». Она, как бы подслушала мою мысль, вдруг остановила слезы, перекрестилась, кротко взглянула на меня, улыбнулась, и мы молча вошли в китайскую комнату.
— Видите, какое у нас сегодня праздничное освещение в доме? — сказала она, снимая с головы своей барвинковый венок.— Он, муж мой, ждал к себе сегодня гостей, а гости, кроме вас, и не приехали. Значит, я наполовину угадала. Да и кто теперь поедет к нему? Никто, кроме Прехтелей, а он сам их чуждается.
— Скажите, мне, бога ради, что за люди эти Прехтели? — прервал я ее.
— Наши близкие соседи, добрые люди. Он искусный доктор, а она лучшая женщина во всем околотке.
Значит, я не ошибся, выводя заключение из слов моей милой кузины и ее благородного друга.
Молча и быстро прошли мы галерею о десяти незагадочных чуланах и очутились в круглой комнате, раскрашенной под палатку, перед лицом самой панны Дороты.
Она стояла у круглого стола, покрытого белой чистой скатертью. Засучив рукава и повязав салфетку вместо фартука, она глубокомысленно приготовляла к ужину кресс-салат с душистым огуречником.
— Моя кохана панно Дорото,— сказала по-польски моя спутница,— витай моего дорогого гостя, пока я переоденуся.— И она мгновенно скрылася.
Панна Дорота медленно подняла голову, неопределенно взглянула на меня и едва заметно кивнула головой. Я сделал то же. Она прошептала: «Прошу садиться». Я сел. Я чувствовал, что мое положение самое незавидное, если не самое глупое. В критических обстоятельствах, в таких, например, как теперь, я тупо ненаходчив, да и панна Дорота, кажется, не острее меня. Долго молча сидел я и смотрел на старую идиотку и, наконец, подумал:
«Так это твоя мать, наставница и гувернантка? Хороша, нечего сказать! От кого же ты, моя милая героиня, выучилась русскому и польскому языку? А главное, от кого ты приняла и так глубоко усвоила этот нежный такт и эти милые сердечные манеры? От бога! от природы! Так, но и помощь людская тут необходима».
Такие и подобные вопросы и задачи вертелись в голове моей до тех пор, пока тихо, как ласковая кошечка, вошла в комнату моя прекрасная спутница, одетая изящно и просто. Пока я удивлялся ее превращению, она, приложив пальчик к губам, на цыпочках зашла в тыл панне Дороте и быстро закрыла ее опущенные глаза своими детски маленькими ручками. Пока панна Дорота вытирала салфеткой свои мокрые руки, шалунья отняла свои руки и быстро, как кошечка же, отпрыгнула ко мне и, падая на диван, звонко засмеялась.
— Сваволишь, Гелено! — ворчала недовольная панна Дорота, поправляя свой измятый чепец.
— Не буду, не буду, моя добрая, моя любимая мамочко! — говорила Гелена и, подойдя к старой ворчунье, нежно поцеловала ее в лоб. Старуха улыбнулась и, возвратив шалунье поцелуй, спросила ее о чем-то шепотом. Та отвечала ей тем же тоном. Вероятно, речь шла обо мне. Пока все это происходило, я продолжал удивляться превращению резвушки: ни тени бывшей крестьянки; от волоска до