Шрифт:
Закладка:
Мы вышли на главную аллею; оттуда – мимо церкви и конторы – к воротам. У окна конторы мой спутник на минуту остановился, вглядываясь сквозь стекло внутрь.
– Что вы там?
– Идите, идите. Догоню.
И действительно, у калитки он поравнялся со мной и, встретив вопросительный взгляд, улыбнулся:
– Хотелось взглянуть, висит ли, где висел? Висит.
– Кто?
– Что. Я говорю о прокатном венке. Есть тут такой. Мне тоже сторож рассказывал. Венок для бедных. Понимаете – вы платите несколько гривен, и респектабельный, как у людей, металлический венок, с фарфоровыми незабудками и свесью черных лент, присутствует, вынесенный из конторы навстречу процессии, при последних обрядах, затем ложится поверх могилы, исполненный достоинства и печали, щедрый и неутешный. Но когда провожающие тело разойдутся, сторож снимает прокатный венок и уносит назад, в контору: до следующего катафалка. Может быть, вам покажется смешным или нелепым то, что я сейчас скажу, но у меня к этому венку почти родственное, свойское какое-то чувство. Ведь разве мы, поэты, не нарядные венки, странствующие по могилам? Разве мы не приникаем всеми своими смыслами и сутью к тому, что погибло и зарыто? Нет-нет, я никогда не соглашусь на теперешнюю портфелью философию: можно писать только о зачеркнутом и только для зачеркнутых.
Мы снова шли, локоть к локтю, по широким окраинным улицам. Вскоре навстречу потянулись укатанные параллели трамвайных рельс. И тихо, у самого моего плеча:
– А ведь если параллели сходятся в бесконечности, то всем поездам, уходящим в бесконечное, там, у схождения… катастрофа.
Мы шли квартала два или три, не размениваясь больше словами. Я отдался мыслям, и внезапный голос спутника заставил меня вздрогнуть:
– Если я вас не очень утомил, то мне бы хотелось рассказать вам мою последнюю тему. Над ней уже давно занесено перо, но писать боязно: вдруг испорчу. Это не длинно. На десять минут; или, может быть, не надо?
Он почти просительно, с робкой улыбкой, заглянул мне в лицо.
– Нет, отчего же?
И рассказ начался.
– Я хочу это назвать «Поминки». Только это уже не кладбищенское. Нет-нет. Потоньше. У некоего имярека, имеющего жену, три комнаты, спецставку, прислугу и доброе имя, собрались друзья. Блюда и бутылки пусты; из стеклянной стопки – пачка зубочисток. Переходят в кабинет – к камину, беседуют о последнем фильме, о последнем декрете, о том, куда лучше на лето. Жена имярека принесла ящик с фотографиями и всяческим там семейным хламом. Пальцы роются в картонных кипах, и вдруг снизу у донца ящика тихий стеклистый стук. Что бы это? Имярек вынимает стекляшку: горло стекляшке затиснуло пробкой, но внутри, под прозрачными стенками, крохотный белый кристаллик. Имярек, недоуменно вщуриваясь, удаляет пробку и, прослюнив палец, – сначала к кристаллику, потом к губам: и от этого на губах вдруг таинственная и хитрая улыбка. Гости выжидательно, не понимая ни улыбки, ни кристаллика, спрашивают дюжиной глаз. Но хозяин медлит. Заинтриговывающе подернул бровью, сощурил глаза, а на лице у него уже не улыбка, а то выражение, какое у людей, пробующих вспомнить недавний сон. Гости в нетерпении. Они сдвинули круг: «Да ну же» Жена теребит за плечо: «Не мучь». Тогда человек отвечает: «Сахарин». Друзья гогочут хохотом. Но хозяин не смеется. Выждав, когда все успокоились, он предлагает: «Друзья, давайте устроим поминки. По тем отжитым, голодным и холодным дням. Хотите?» – «Ты всегда был шутником». – «Ну и чудак…»
Но в конце концов, поминки так поминки: все равно – книги стали скучны,