Шрифт:
Закладка:
Когда назначен был подъем первой колонны, ему стало страшно. Один, без Бетанкура, он теперь руководил строительством… Он сам проверял ныне все расчеты, сам за все отвечал. И это была его идея, его решение – сделать монолитные колонны, украсить ими собор… Никто, нигде, никогда не ставил таких колонн.
Чуть не половина Петербурга смотрела на установку первой колонны. Собралась толпа заезжих иностранцев. Зрелище было торжественное и невероятное. Шестнадцать могучих чугунных воротов, по восемь рабочих возле каждого из них. Удар колокола. (У Огюста судорога свела пальцы, когда он дернул веревку.) И вороты начали вращаться, бесшумно, без скрипа, как во сне… И красное тело гиганта начало подниматься, вырастая перед изумленной толпою, будто ствол фантастического дерева… Колонна поднялась, и толпа взорвалась отчаянным «ура!».
Потом ставили вторую колонну, третью, четвертую… Все сорок восемь.
Тогда архитектор не без страха смотрел, как сновали по высоченным лесам черные фигурки рабочих, с обычной отвагой, легко, почти играючи… Ни один человек тогда не сорвался, не разбился, не покалечился.
И вот колонны стоят. Опасная работа окончена. А люди умирают сотнями, и ничто, никакая осторожность, никакая изобретательность главного архитектора и его инженеров не в силах их защитить!
Возвращаясь со строительства, Огюст на долгие часы, часто на всю ночь запирался в своем кабинете, чувствуя неутолимое желание забыться, а забыться он мог лишь работая, и он работал, доводя себя иногда до исступления и нервного истощения.
Проект триумфальной колонны на Дворцовой площади, проект, который нелегко ему дался, над которым он много и тщательно работал, был давно принят, но оставалось еще раз продумать технику установки, проработать детали скульптурного оформления.
Одновременно Огюст занимался проверкой расчетов сводчатых перекрытий собора, вносил некоторые изменения в старые чертежи.
Иногда у него начинали от усталости дрожать руки, иногда болели глаза, и он, закрывая их, видел множество ярчайших пятен и среди них порою – смеющееся личико Луи…
Однажды Алексей нашел его лежащим в обмороке возле чертежного стола. Слуга сперва пришел в ужас, решив, что это холера, но, тронув лоб хозяина, почувствовал, что тот невыносимо холоден… Огюст пришел в себя и как ни в чем не бывало потребовал себе чаю и новую свечу. И вот тут Алексей кинулся на него с яростью, которой в нем, казалось, нельзя было и заподозрить.
– Ах вы, ирод, негодник окаянный, самоистязатель!!! Мало вам кажется?! Вовсе себя на нет свести вздумали?! За что казнитесь-то?! К жене бы лучше лишний раз зашли, чем тут столб этот чертов десятый раз рисовать! Ей, что ли, легче?! А вы от нее бегаете, точно в глаза ей глядеть боитесь!
– А я действительно боюсь! – резко сказал Огюст.
– Вот и вовсе на вас не похоже! – Голос Алексея стал вдруг суров. – От беды не открестишься… Идите-ка к хозяйке. Она там с Аннушкой вдвоем сидит и молчит часами.
– Да отстань ты от меня! – махнул рукою архитектор. – Чаю принеси и ступай.
– Не принесу! – Алексей насупился и отвернулся. – Хватит вам. Уходите отсюда! У вас вон уже руки дрожать стали, уже на картинке столб кривоват вышел. А ну как он у вас свалится?
– Что?! – закричал, подскакивая, Монферран. – Еще что за речи?! Ты кто, академик?! Без тебя разберусь!
– Ну, слава Богу, рассердился, – вздохнул с облегчением слуга. – А то я уж бояться стал: не узнать человека… Ну будет же, пошли…
И он решительно взял со стола свечу и погасил ее…
Миновал март. В апреле эпидемия усилилась. Весь город дрожал в лихорадке ужаса.
На строительстве холера косила людей с удвоенной силой.
Огюст уговаривал Элизу хотя бы на месяц-другой уехать за город, но она отказывалась наотрез. Вместе с тем в ее отношении к мужу появилась какая-то напряженность, почти холодность. Она все с тем же упорством искала его на строительстве, но дома избегала разговоров, старалась остаться одна. Он замечал это и думал, что сам во всем виноват: ведь он мог бы утешать ее, говорить с нею о постигшем их несчастье, но у него не было слов, и он, сознавая свое бессилие, сам отмалчивался или говорил лишь о самых обычных вещах. Если вечером он чуть раньше выбирался из кабинета, то они молча пили чай, а потом молча сидели возле горящего камина.
Однажды вечером она сказала ему:
– Послушай, Анри, я была месяц назад у Деламье…
– Для чего ты ходила? – удивился Огюст.
– Он сказал, – глухо проговорила Элиза, – что больше у меня не будет детей…
– Я это знаю, он говорил мне. – Монферран поднял голову и пристально посмотрел на жену. – Но что поделаешь, Лиз?
Она пожала плечами:
– Ты еще молод, Анри, тебе только сорок пять лет. У тебя могут еще быть дети. Разведись со мной. Женись снова.
– И в самом деле! – Огюст рассмеялся, и она взрогнула, впервые за прошедшие три месяца услыхав его смех. – И в самом деле, как просто…
Он поднялся с кресла. Его халат распахнулся от резкого движения, и она увидела, как ужасно он похудел. Ей показалось, что даже его шея, всегда такая полная и крепкая, стала тоньше, и на ней острее проступило адамово яблоко. Ворот рубашки уже не облегал ее плотно, а заметно отставал. Заметив это, Элиза едва не расплакалась, такой горячей волной нежности и жалости захлестнуло ее.
– Так ты хочешь развода? – спросил он.
Она закрыла лицо руками. Ее решимость иссякла.
– Анри, Анри! – вырвалось у нее. – Как могу я хотеть этого?!
Он встал перед нею на колени, взял ее руки и стал целовать каждый палец отдельно, как делал много лет назад. Когда она перестала плакать, он сказал:
– Небеса беру в свидетели, я готов потерять все, что имею, но только не тебя!
Как часто, произнося такие клятвы, произносящий не задумывается над тем, что же в действительности имеет и сколь велики могут оказаться потери…
На другой день после этого разговора Монферран с утра, как обычно, отправился на строительство, пробыл там около трех часов, а потом, отослав Алексея домой, поехал на завод Берда, чтобы проверить исполнение еще одного заказа. После завода он должен был еще успеть в Комитет, куда его зачем-то пригласил Базен и где ему меньше всего хотелось сейчас бывать: на фоне ужаса, ежедневно выраставшего перед его глазами, все разговоры там казались Огюсту какой-то несуразной и неуместной болтовней. Тем не менее он поехал, зная, что раздражать злопамятного Базена не следует.
Их отношения к тому времени были испорчены окончательно, былая дружба улетела, как дым, несколько лет назад произошла гнусная, возмутительная ссора, во время которой «друзья» вполне свели счеты, в прямом и переносном смысле этого слова: взбешенный Монферран подал на генерала в суд, требуя оплатить ему наконец множество бесплатно оказанных услуг, на что Базен невозмутимо заявил, что никаких таких услуг архитектор ему не оказывал… Само собою ничего не выиграв, только лишний раз испортив себе нервы, Огюст оставил это дело в покое и затем, поразмыслив, осторожно восстановил некоторую видимость отношений с Базеном – такого врага ему не хотелось иметь, как, впрочем, ныне и такого друга.