Шрифт:
Закладка:
Тужин потерянно оглянулся на Ветракова, который наблюдал за ним со стороны, словно боялся прикоснуться к тому, что ему не принадлежало.
— Игнатий, я растерян… Как петь? Ты меня выручишь?
— Чем могу. Рояль надо попробовать. — И он ушел.
Зал совсем затих, казалось, люди не дышали.
— Что мне петь? — спросил Тужин, сразу не говоря больше ничего, все сильнее теряясь и робея. Он даже не поздоровался, что было бы не лишне.
— Пой все! — раздался чей-то веселый голос из середины зала, и тишина рухнула.
— А все же? Кто знает мой репертуар?
— Сусанина?
Тужину это понравилось сразу: зал серьезен, знает его главное — музыку о народе и для народа.
— Так что же из Сусанина?
Из зала тот же веселый голос:
— С начала и до конца…
«Это тот, что узнал меня, — мелькнула догадка у Тужина. — В Москву ездил — в оперу».
Зал развеселился. Игнатий, сидящий за роялем, оглянулся на смущенного друга. А тот замолчал и, отвлекаясь от всего, прокашлялся. Он был, конечно, курьезен в своем коричневом спортивном костюме с какой-то броской генеральской отделкой, и композитор улыбнулся. «Кто знал, что потребуются фраки?»
— «Чуют правду», Игнатий, «Чуют правду», — обернувшись, попросил артист. Но Ветраков полол плечами: без нот? Но в лице артиста не дрогнул ни один мускул — он будто ждал, что все так и будет: «Попробуем!» И начал. Это была музыка душевной боли и мужества, страданий и надежд, народная жалоба и одухотворение народного бессмертия. На сцене стоял небольшой, в странном костюме мужичок, стоял почти неподвижно, но покоряющая сила его голоса была так велика, что зал, казалось, не дышал. Игнатий, которого Тужин всегда удивлял, на этот раз был вновь потрясен. «Как же он легко поет, — думал он. — Прикрыл глаза, то вскинет брови, то опустит! И все! А какой драматизм. Что за голос у тебя, Саня! Содержание и музыка, и мысли, и слова — все национально-русское. И поет он чисто по-русски. Нет, нет, все же чувствуется европеизм. Хотя ты, Саня, и исключаешь его».
Странно, Тужину даже не хлопали, до чего было велико потрясение. И только Настя по своей обязанности вернула людей из мира, куда увел их певец, — она вскочила и стала аплодировать. И зал поднялся.
Тужин вскинул руку, пробасил, когда зал стих:
— Кто кого хотел слушать? Вы меня или я вас?
Он спел а капелла «Прощай, чадо мое» и больше не возвращался к Сусанину. И хотя певец пытался остановить бурную реакцию зала, его не слушали. Земляки аплодировали, и у многих по лицу текли слезы.
Тужин подошел к Игнатию.
— Выручай, друже. Я хочу спеть «Ноченьку». Все старики знают, что ее любил Василий Дмитриевич, мой отец. Сопроводи.
— Именно! Я подстроюсь. Сань, ты никогда еще так не пел. Слышишь?
Тужин отмахнулся. И запел «Ноченьку». Дарье, тетке Сани, почудилось, что поет не артист, давно ушедший из деревни, а мужик, ее сосед, вдруг отлучившийся из дому и подавленный одиночеством. «Ну, Саня, Саня, как ты, слышишь песню, народную, нашу». Игнатий вновь был потрясен песней, виртуозностью голоса певца, именно вновь, ибо то, что слушал он раньше, было хотя и сильно, но классом ниже. «Как он, шельмец, прикрывает голос. Как выводит это тончайшее пиано? И вот уже беспредельный разлив сильного фортиссимо». Мысли мешали Игнатию, и он то и дело забывал следовать за певцом. Получался, конечно, сумбур, ко никто в зале этого не замечал.
Певец поклонился залу, сказал, когда все утихло:
— Аккомпанировал мне мой друг, композитор Игнатий Софронович Ветраков. По моему мнению, никто из нынешних музыкантов не смог так выразить народную душу и наше бурное время, как он в своей музыке.
Композитора зал приветствовал так же восторженно, как и Тужина. А тот продолжал:
— Известно, серьезных композиторов у нас и в городе знают меньше, их произведения не распевают в кафе или в утренних передачах радио, но Ветракова — знают. Он выражает, и талантливо, наше время. А теперь я спою…
«Капрала» зал слушал стоя, будто отдавал честь старому вояке, отцу солдат. За открытыми окнами толпились люди. И там взлетали руки, раздавались крики «Ура!». «Капрал» много взял у певца сил, музыка часто мешала, но Саня спел его с большим драматическим чувством. И чтобы сделать разрядку и отдохнуть, он обратился к залу:
— А теперь попросим нашего друга Игнатия Софроновича сыграть «Пушкинский вальс». В современной музыке я не знаю ничего более тонкого, изящного. У рояля — автор.
Певец ушел за кулисы, а Игнатий минуту сидел, откинувшись на стул. Если бы не эта его высшая сосредоточенность, можно было подумать, что он спит. И вот, кажется, робкие, несмелые, как первая весточка о любви, упали звуки в зал. Этот мотив все развивался, креп, срывался, и слышны были боль и страдание, а затем снова милые, ласковые звуки лились не только нежно, но и широко. Публика поняла вальс, он ей понравился. И еще он сыграл несколько романсов, а два из них спел своим слабеньким, но приятным баритоном. Тужин, наблюдая из-за кулис за залом, радовался тому, что Игнатий по-новому настроил людские души, по лицам людей разлилось умиротворение и задумчивость.
Тужин вышел из-за кулис.
— Новый романс Игнатия Ветракова. Он написал его здесь, на Вятке, в палатке туриста. Я рад, что удостоен права первым публично спеть его, хотя я и сомневаюсь, что полностью справлюсь.
— Что ты выдумал? — ужаснулся композитор, но было уже поздно — зал снова гремел аплодисментами.
Сыграно вступление, зал затих. Чуть выждав, Тужин, севший рядом с другом к роялю, запел голосом сожаления и печали: «Любви, надежды, тихой славы не долго нежил нас обман, исчезли юные забавы, как сон, как утренний туман»… Но дальше отброшено пиано, голос зазвучал все увереннее и увереннее, и вот уже он загремел, и певец встал, вышел из-за рояля и бросил:
Товарищ, верь: взойдет она,
Звезда пленительного счастья,
Россия вспрянет ото сна,
И на обломках самовластья
Напишут наши имена!
В окнах запрыгала, затрепетала молния. Последние слова певца обрубил обвально упавший гром.
— «Дубинушку»!
Зал был наэлектризован и песнями, и грозой, и на гребне необычайного волнения зазвучал какой-то добрый, глубокий тужинский голос:
Много песен слыхал
Я в родной стороне…
Печальный, грустный напев шел из дальней дали, широко, просторно, протяжно, открывая необозримое пространство Родины, и люди — их тысячи! — тенями катились к нему, и