Шрифт:
Закладка:
Двое солдат из выздоравливающего батальона остановились у моей койки.
– Кого нести? Этого?
– Дак у него ж рука! Ноги целы?
– Целы.
– Сам дойдешь.
Ругаясь, они уходят. Потом снова возвращаются с сестрой.
– Берите его.
– У него ж ноги целы! Еще придурок один!
Так. Значит, теперь я придурок. Кем я только не перебывал за это время! Дезертиром я был. Охломоном, недоноском, заразой, жидовней тоже был. Великим дурнем, вором (пачка табака), мародерской мордой… Теперь я придурок.
– Берите, я вам говорю. Он тяжелый.
– Тяжелый, тяжелый! Вот тяжелого и нести тяжело. Дала бы легкого!
– Меньше болтай! Несите!
Носилки ставят рядом с койкой.
– Перелезай! – командует солдат.
– Не могу.
Солдат ругается и резко сбрасывает с меня одеяло. Молчание, длящееся секунду-две. И мне:
– Давай, друг, потерпи, сейчас перенесем.
Бережно берут они меня за ноги, за гипсовую рубашку. Сестра придерживает голову. Больно. Но вот я уже на носилках, солдаты несут меня, я вижу коричневый халат, согбенную шею и напряженные руки переднего.
– Отдохнем.
– Давай.
Носилки на земле. Весь я на них не уместился, голова свешивается вниз, приходится напрягаться, чтобы удержать голову на уровне туловища, но я молчу. Меня несут, а ноги-то у меня целы. Придурок.
– Курить хочешь?
– Не курю.
– Чем тебя?
– Миной.
– Сам откуда?
– Ленинградский.
– Так. Пошли дальше.
Снова качаются носилки, снова впереди коричневый халат и напряженная шея. Далеко несут меня солдаты. Несколько раз отдыхают, курят, не торопятся. Мы спускаемся вниз по тропке между деревьев, минуем какие-то груды. Все ниже и ниже. Река? Река. Паша. Блестит синим, а у берега темная серая баржа и на ней носилки с ранеными.
Солдаты оставляют меня на дощатых сходнях и уходят за новым раненым. Я жду своей очереди, а усталая шея уже не держит голову, и она все время отваливается назад. Мимо меня снуют матросы (откуда они здесь?), солдаты, пару раз мелькают белые халаты.
– Доктор! – зову я.
Рыжеватый в очках останавливается.
– Что?
– Под голову бы что-нибудь.
Он машет рукой и убегает.
Какие-то повозки подъезжают к реке. Лошади черные, гривастые, худые. На повозках раненые. Стонут. Кричат. Сколько их?
– Грузи быстрей!
Отправка… отправка…
В барже начинает что-то стучать. Это самоходная баржа, немецкая. Сходни брошены на ее борт, и по ней туда-сюда бегают матросы с носилками. Мне видно, как растут ряды носилок на барже, уже вроде и мест нет. Куда же меня?
– Быстрее!..
Гудок. Короткий и какой-то необычный, но сразу подхлестнувший чем-то далеким, дорожным, путевым…
– Давай, давай!
Мои носилки рывком поднимаются в воздух. Мне не видно заднего носильщика, но размеры переднего поражают меня. До чего ж огромный матросище! Могучая спина, бескозырка на затылке, ленточка во рту, а несет так легко, почти без напряжения. Острая зависть, смешанная с восхищением, на миг овладевает мной – ну до чего здоров! Мои носилки ставят у самого борта. Я последний. Что-то кричат, баржа дрожит подо мной и начинает отваливать.
– Матрос! – кричу я, набрав силы.
– Что тебе?
– Что-нибудь под голову…
– Эх, браток, что ж я тебе дам?
Большая кудрявая голова наклоняется надо мной. Широкие скулы, загорелое лицо, большой рубленый рот. Баржа отваливает от сходен, моему матросу что-то кричат с берега, а он растерянно оглядывается вокруг и вдруг бросается куда-то, а через секунду сует мне под голову свернутый канат – целую бухту.
– Хорош?
– Хорош. Спасибо!
– Будь здоров, браток!
Ослепительная улыбка белых крупных зубов, и гигантский прыжок с борта на уходящие сходни. Я вижу, как он там падает, но тут же встает во весь свой рост и машет мне бескозыркой. Все остальные на сходнях – по плечу ему.
Что-то подкатывает к горлу. Машу ему рукой, а потом блаженно вытягиваюсь на носилках, Хорошо голове, и шея отдыхает.
Плывут назад зеленые пашские берега.
Покидая утром Пашу, я не мог знать, что разминусь на сутки с папой и мамой. Ночью они пересекут Пашу на узкой лодочке, а рано утром появятся в госпитале в надежде повидать меня и, получив ответ, что меня эвакуировали на запад, повернут назад в Ленинград в тоске и тревоге.
Когда я впоследствии узнал об этом, я поразился не тому, что они меня нашли, а маминой отваге – рискнуть пересечь ночью широкую реку в лодке. Мама не умела плавать, панически боялась воды и никогда в жизни – ни до, ни после этого случая – не садилась в лодку.
Ладога
Ладога. Нас грузят на пароход. Снова мелькают матросы с носилками, ходят врачи, нагибаясь к раненым, плещет волна где-то недалеко, и стоит пароход, небольшой, в камуфляжных пятнах. На нем поплывем дальше. Кто-то произносит: Волхов.
Значит, через Ладогу на Волхов? Странно. Ближе к Ленинграду. А может быть, потом в Ленинград? Папа и Лиля в Ленинграде. А может быть… Зачем думать – поехали… Нас устанавливают в два этажа на нарах, устроенных наспех. Удивительно, как ловко и легко работают матросы: двое бегут с носилками по сходням, у высокого борта стоит третий, который помогает им поднять носилки вверх, на вытянутые руки. На борту – другая пара. Быстрым движением они протягивают носилки на палубу, потом подхватывают их и почти бегом несут к нарам. У нар – еще один матрос. Рывок, и носилки на нарах.
Я попадаю на нижний этаж. Мой сосед справа весь перемотан бинтами, обе руки и голова, только нижняя часть лица свободна от бинтов, и я вижу, как тяжело он дышит открытым ртом.
– Курить есть? – Это сосед слева.
– Нет.
– Эх-ма! Махорку сперли, второй день без курева… Где ранило?
– На Петрозаводск шли…
– Гвардейская?
– Нет.
– Ох и побило же там наших! Я в гвардейской был. Всю дивизию как языком слизнуло!.. Уж потом группками собирались – своих искали, тут меня и вдарило по ногам. Малая берцовая перебита на левой. А на правой – так, мягкие ткани… Курево есть? – оборачивается он назад.
Ему протягивают кисет. Он хватает его, приподнимается на локтях, достает из-под носилок вещевой мешок, долго роется в нем, находит там газету, отрывает кусочек, сыплет табак и скручивает здоровую самокрутку. Затем оглядывается на хозяина кисета. Тот лежит, равнодушно глядя в потолок, а его тупой подбородок чернеет небритой щетиной.
Сосед отсыпает половину табака себе в кисет, достает финские спички, закуривает и с наслаждением затягивается. Потом ложится и пускает дым вверх.
– Так, значит. Курить достали. Ну, теперь все. Ты скажи, ведь как ладно вдарило. Малую берцовую…
– Чего ж ладного?
– Как чего? Отвоевался, значит. Домой поедем. Кировский я. А у тебя что – «самолет»?
– «Самолет».
– Тоже, значит, отвоевался?
– Да вроде…
– Э-эх! Теперь лечут пущай. И домой.
Звучит команда, пароход дает гудок, и я чувствую, что мы пошли. Легко качается палуба, ходит со скрипом дощатая крыша над головой, матросы бегают под резкие звуки команд. Пошли. В Ладогу. Второй раз в жизни я пересекаю Ладожское озеро…
Ровно два года тому назад от причала Петрокрепости отвалил пароход с двумя сотнями детей детского дома 55/61. Среди воспитателей – Мирра и мама, среди воспитанников – я. Серое небо, свинцовые волны, хмурая Ладога встретила нас тогда. Сгрудились старшие дети тесной кучей на борту, вцепились худыми руками в поручни парохода, с тоской и надеждой смотрят вдаль – туда, где небо соединяется с водой, – туда, где