Шрифт:
Закладка:
Убежденный в этом, я воспользовался сообщенным мне Абекеном полномочием короля обнародовать содержание его телеграммы и в присутствии обоих моих гостей, вычеркнув кое‑что из телеграммы, но не прибавив и не изменив ни слова, придал ей следующую редакцию:
«После того как известия об отречении наследного принца Гогенцоллерна были официально сообщены французскому императорскому правительству испанским королевским правительством, французский посол предъявил в Эмсе его королевскому величеству добавочное требование уполномочить его телеграфировать в Париж, что его величество король обязывается на все будущие времена никогда не давать снова своего согласия, если Гогенцоллерны вернутся к своей кандидатуре. Его величество король отказался затем еще раз принять французского посла и приказал дежурному адъютанту передать ему, что его величество не имеет ничего более сообщить послу».
Совершенно иное впечатление, производимое сокращенным текстом эмсской депеши по сравнению с оригиналом, зависело не от более энергичных выражений, а лишь от формы, которая придавала этому сообщению вид чего‑то окончательного, тогда как редакция Абекена показалась бы лишь фрагментом еще не закончившихся переговоров, которые должны быть продолжены в Берлине.
Когда я прочел моим гостям телеграмму в сокращенной редакции, Мольтке заметил: «Так‑то звучит совсем иначе; прежде она звучала сигналом к отступлению, теперь – фанфарой, отвечающей на вызов». Я пояснил: «Если, во исполнение высочайшего повеления, я сейчас же сообщу этот текст, в котором ничего не изменено и не добавлено по сравнению с телеграммой, в газеты и телеграфно во все наши миссии, то еще до полуночи он будет известен в Париже и не только своим содержанием, но и способом его распространения произведет там на галльского быка впечатление красной тряпки. Драться мы должны, если не хотим принять на себя роль побежденного без боя. Но успех зависит во многом от тех впечатлений, какие вызовет у нас и у других происхождение войны; важно, чтобы мы были теми, на кого напали, и галльское высокомерие и обидчивость помогут нам в этом, если мы заявим со всей европейской гласностью, поскольку это возможно, не прибегая к рупору рейхстага, что встречаем явные угрозы Франции безбоязненно».
Эти мои объяснения вызвали в настроении обоих генералов столь радостный перелом, внезапность которого поразила меня. Они неожиданно снова обрели вкус к еде и питью и заговорили в бодром тоне. Роон сказал: «Старый бог еще жив и не даст нам осрамиться». Мольтке вышел из обычного для него состояния равнодушной пассивности, обратил радостный взор к потолку и, позабыв свойственную ему сдержанность, ударил себя в грудь и бодро сказал: «Если только мне действительно еще суждено вести наши войска в такой поход, то пусть хотя бы даже сразу после этого сам черт забирает себе “старый скелет”». Он был тогда дряхлее, чем впоследствии, и сомневался, будет ли в состоянии перенести тягости и лишения похода.
Как сильна была у него потребность претворять на практике свои военно‑стратегические склонности и способности, я наблюдал не только в этом случае, но и в дни, предшествовавшие богемской войне. В обоих случаях мой военный коллега по королевской службе, в отличие от обычно свойственной ему сухости и молчаливости, был в веселом, оживленном и, я бы сказал, радостном настроении. В ту июньскую ночь 1866 г., когда я пригласил его к себе, чтобы убедиться, нельзя ли на сутки ускорить выступление войск, он ответил на мой вопрос утвердительно и был приятно возбужден ускорением борьбы. Покидая эластичным шагом салон моей жены, он еще раз обернулся в дверях и обратился ко мне в серьезном тоне с вопросом: «Wissen Sie, dass die Sachsen die Dresdner Brьcke gesprengt haben?» [ «Знаете, саксонцы взорвали дрезденский мост?»] В ответ на появившееся у меня выражение изумления и сожаления, он добавил: «Aber mit Wasser, wegen Staub» [ «Но водой, из‑за пыли»]. Наклонность к безобидным шуткам прорывалась у него при служебных отношениях, какими были наши, лишь изредка. В обоих случаях его воинственность и отважность, в противовес понятной и законной сдержанности руководящей инстанции, были мне большим подспорьем при осуществлении той политики, которую я признавал необходимой. Неудобными они оказались для меня в 1867 г. в люксембургском вопросе, в 1875 г. и позднее, когда надо было решать, следует ли anticipando [в предупредительных целях] вызвать войну, которая, по всей вероятности, рано или поздно нам предстояла, прежде чем противнику удастся подготовиться к ней полнее. Не только в люксембургский период, но и позднее, в течение двадцати лет, я постоянно боролся с теорией, дающей утвердительный ответ на этот вопрос, так как я был убежден, что даже за победоносные войны можно нести ответственность лишь в том случае, если они навязаны, и что нельзя в такой мере заглядывать в карты провидению, чтобы, исходя из собственных расчетов, предвосхищать историческое развитие. Вполне естественно, что в генеральном штабе армии не только более молодые, ретивые офицеры, но и опытные стратеги испытывают потребность проявить в деле и продемонстрировать в истории боеспособность находящихся под их командованием войск и собственную способность руководить ими. Следовало бы пожалеть, если бы это влияние воинского духа не сказывалось в армии; сдерживать его в границах, насколько того законно требует мирное преуспевание народов, составляет обязанность политических, а не военных верхов государства. Тот факт, что генеральный штаб и его начальники, в период люксембургского вопроса, в период инсценированного Горчаковым и Францией кризиса 1875 г. и вплоть до новейших времен, готовы были поддаться искушению нарушить мир, объясняется духом данного института, от которого я не хотел бы отказываться и который становится опасным лишь при монархе, лишенном глазомера и способности сопротивляться посторонним и, с точки зрения конституционной, неоправданным влияниям в политической области.
Версаль
I
Неприязнь, которую высшие военные круги питали ко мне со времени войны с Австрией, сохранилась у них в течение всей французской кампании, хотя ее разделяли не Мольтке и не Роон, а «полубоги», как называли в ту пору высших офицеров генерального штаба. В походе я и мои чиновники ощущали это решительно во всем, вплоть до снабжения и расквартирования. Это зашло бы, вероятно, еще дальше, если бы не корректив со стороны неизменной светской учтивости графа Мольтке. Роон в походной обстановке был не в состоянии оказывать мне содействие ни как друг, ни как коллега; он, напротив, сам в конечном счете вынужден был в Версале опереться на меня, чтобы провести в кругу короля свою точку зрения по военным вопросам.
Уже при отъезде в Кельн я случайно узнал о принятом в самом начале войны плане не допускать меня на военные совещания. Я мог заключить об этом из разговора генерала фон Подбельского с Рооном, который я невольно услышал, так как он происходил в соседнем купе, а перегородка, которая нас разделяла, не доходила до верха. Первый громко выразил свое удовлетворение, сказав, примерно, следующее: «На сей раз, таким образом, приняты меры, чтобы у нас подобные вещи не повторялись». До отхода поезда я услышал достаточно, чтобы понять, чему именно противопоставлял генерал «сей раз»: он имел в виду мое участие в военных совещаниях во время богемской кампании и в особенности перемену в направлении марша на Прессбург вместо Вены.