Шрифт:
Закладка:
— Да? — Таратута озабоченно сдвинул брови: — А сколько нужно доплатить?
— Ничего не нужно доплачивать! — весело сказал Валя-часовщик, и на щеке его заиграла детская ямочка. — Проводник — свой человек. Вы будете с ним ехать, как с родной тетей! Идемте!
Он взял Таратуту под руку, они пошли следом за Валериком и Толиком в конец состава, к мягкому вагону, мимо почти странно пустого поезда, мимо немногочисленных провожающих и уезжающих, стоящих на ступеньках и на площадках вагонов.
Стрелка на круглых электрических часах перепрыгнула с десятой минуты на одиннадцатую.
— Семен Янович, хочу вас просить сделать мне небольшое одолжение! — сказал, понизив голос, Валя-часовщик. Он вытащил из кармана пиджака почтовый конверт без марки, протянул его Таратуте: — Возьмите. Это письмецо нужно передать… Там, на конверте, все написано — и телефон и адрес. Но лучше не звонить, а просто зайти. Вернее, обязательно нужно зайти. Есть в Москве такой художник — Лев Андреевич Ушаков. Говорят, что он очень известный художник, но это не имеет значения. Он приезжал в прошлом году в Одессу. Нас с ним познакомили; прямо скажу, что любви у нас не получилось, но он меня просил, чтоб я ему кое-что достал, я, конечно, достал, но это тоже не имеет значения. Вы просто передадите ему письмецо, он живет в центре, у площади Маяковского, много времени у вас не отнимет. Теперь скажите мне, Семен Янович, откровенно: куда вы полетите из Вены? В Рим или в Тель-Авив?
Таратута поглядел на Валю-часовщика, хмыкнул, покачал головой, проговорил медленно и задумчиво:
— Куда я полечу из Вены? В Рим или в Тель-Авив? Еще вчера я думал, хорошо бы съездить в Ленинград, и понимал, что это далеко и сложно. Мне всегда казалось, что мир кончается где-то у пограничной станции Брест, а остальные части света пририсованы просто так, для красоты… Одним словом, Валя, если я действительно окажусь в Вене, то из Вены я полечу в Тель-Авив.
Валя-часовщик кивнул:
— Я почему-то был совершенно уверен, что вы ответите именно так. Но очень важно, Семен Янович, очень-очень важно, чтоб вы не забыли сказать об этом Ушакову! A-а, вот и мальчики!
Валерик и Толик стояли у мягкого вагона вместе с каким-то бородатым молодым человеком в железнодорожной форме. Оказалось, что это и есть тот самый проводник, с которым Таратуте предстояло ехать до Москвы, как с родной тетей.
— Все в порядке? — спросил Валя-часовщик.
— Все в порядке! — ответили Валерик и Толик. — Третье купе, любое место.
Стрелка часов прыгнула с двенадцатой минуты на тринадцатую.
— Прошу, — сказал проводник.
— Ну, Семен Янович! — сказал Валя-часовщик, коротко обнял Таратуту и подтолкнул его к ступенькам вагона. — Счастливый путь! Помните, как сказал вчера Вано, — гора с горою не сходится, а человек с человеком сходится. Может быть, мы еще встретимся! Счастливый путь!
— Счастливый путь, Семен Янович! — крикнули негромко Валерик и Толик.
Он стоял у окна, а они шли рядом с вагоном, все убыстряя и убыстряя шаги, и что-то кричали ему, размахивая руками и улыбаясь. А потом они отстали, перрон кончился, и в последнем пучке света возникла и уплыла назад надпись: «Одесса».
Прощай, Одесса!
Таратута вздохнул, вошел в купе, снял пальто, огляделся.
Вещи его — чемодан и мешок — мальчики подняли наверх, авоську оставили внизу, а на столике в живописном беспорядке, как игрушки под елкой, лежали два блока американских сигарет «Мальборо», бутылка английского джина, коробка чешских конфет и польский дорожный несессер из свиной кожи.
— Сумасшедшие психи! — вслух сказал Таратута и сел.
Он внезапно почувствовал, что смертельно устал, голоден, оглушен, что он все еще не в состоянии понять — что же это с ним произошло и чем все это кончится.
Ему захотелось курить, но открывать «Мальборо» он не стал, а вытащил смятую пачку болгарской «Шипки», встряхнул ее, вытянул зубами сигарету.
И тотчас же, словно из-под земли, появился в открытых дверях купе проводник и протянул Таратуте зажженную спичку.
— Спасибо, — сказал Таратута, прикурил и решил, что он больше ничему удивляться не будет.
— Чаек согреть? — спросил проводник.
— Попозже, — сказал Таратута. — Я, знаете, съел бы чего-нибудь…
— А ресторан рядом, — сказал проводник, — вы ступайте, пока народу немного, поужинайте. А я вам тем временем постельку постелю и чаек поставлю. Ступайте.
В вагоне-ресторане было и вправду почти пусто. Только за крайним, у входа, столиком сидела компания пожилых и каких-то на редкость, как на подбор, некрасивых мужчин. Мужчины пили пиво и молча наблюдали за тем, как одна из официанток, взобравшись на стойку, снимала с верхней полки буфета картонные коробки и передавала их буфетчице, румяной толстухе в вышитой украинской кофте. Вторая официантка — кривая на один глаз, но с модной прической, называемой в просторечии «вшивый домик», — стояла рядом и зевала.
Таратута сел у окна, включил настольную лампу, постучал ножом по краю бокала.
Кривая официантка обернулась, подошла, укоризненно проговорила:
— Только сели, а уже стучите! Вам пива?
— Нет, — сказал Таратута. — Я хочу есть.
Он раскрыл меню.
— Что вычеркнуто, того нет, — предупредила официантка.
— Так у вас тут почти все вычеркнуто.
— Что вычеркнуто, того нет, — тупо и привычно повторила официантка.
— А что же есть?
— Холодное, горячее?
— Горячее.
— Гуляш, — сказала официантка и вздохнула.
— А еще?
Официантка, сдерживая зевоту, ничего не ответила.
— Ну ладно, давайте гуляш.
— Один гуляш, — сказала в пространство официантка. — Что будем пить? Коньячок? Водочку?
— Какой у вас коньячок?
— Молдавский. Пять звездочек.
— Ого! — сказал Таратута. — Ну хорошо, принесите сто пятьдесят.
— Коньячку сто пятьдесят, — бросила на ходу официантка буфетчице и поплелась на кухню.
Таратута покачал головой, раздвинул от нечего делать шелковую, в сборку занавеску на окне, поглядел в запотевшее стекло.
За окном была темень, редкие огоньки.
Дальняя дорога — шестерочка пиковая — вечер, поезд, огоньки. Все как в песне. И, как в песне, у Таратуты вдруг непонятной тревогой заныло сердце.
Она была сочинена в России, эта песня, и только в России, с немыслимыми ее расстояниями, могут люди оценить и понять слова:
Вечер, поезд, огоньки,
Дальняя дорога.
Сердце ноет от тоски,
А в груди тревога…
Ну в самом деле, ну что такое для европейцев дальняя дорога, когда, к примеру, от Парижа до Осло («на край света», как говорят парижане) всего-то пути ночь до Копенгагена, там пересадка, еще несколько часов — и Осло.
А суток