Шрифт:
Закладка:
Вопросы государственности не вызывали у меня никаких сильных эмоций. Мне казалось, что все это в целом относится к “властям”, а власти меня не интересовали. Кто за что отвечает, какие решения принимает – все это меня не касалось. Подпись на бумаге никак не влияла на события моей собственной жизни, на наш дом, на живущих в нем людей, на мою школу – все это измениться не могло. Тяжесть, которую я нес, относилась не к государственности, а к наследию – я был Дэвидом Бингемом, сыном своего отца, и всем, что из этого следовало. Пожалуй, оглядываясь назад, я мог бы даже почувствовать некоторое облегчение – теперь судьба архипелага была решена, и это, возможно, означало, что у меня больше не будет ответственности и обязанности пытаться исправить течение истории, повлиять на которое я все равно не мог.
Прошло еще почти десять лет, прежде чем наши с Эдвардом пути снова пересеклись, и за эти годы многое произошло.
Во-первых, я окончил школу – как и все. Большинство моих одноклассников отправились в колледж на материк; ведь нас к этому готовили, таков был весь смысл школьного образования. Предполагалось, что мы уедем за океан, получим степени, может быть, немного попутешествуем, а потом вернемся после университета, или юридического колледжа, или медицинского, и станем работать в самых престижных местных банках, адвокатских бюро и больницах, принадлежащих нашим родственникам и предкам или ими основанных. Многие направлялись в правительство, возглавляли потом Министерство транспорта, или образования, или сельского хозяйства.
Поначалу и я был из таких студентов. Директор школы направил меня в никому не известный гуманитарный колледж в Гудзонской долине в штате Нью-Йорк, и в сентябре 1962 года я покинул дом.
Очень быстро стало понятно, что университетское образование не для меня. Колледж был маленький, дорогой, незнаменитый, но, несмотря на все это, другие студенты, в основном из богатых и слегка богемных нью-йоркских семейств, были какие-то гораздо более продвинутые и гораздо лучше образованные, чем я. Не то чтобы я никуда не ездил, но мои путешествия покрывали Восток, и никто из моих новых однокашников не интересовался теми местами, где я бывал. Они все путешествовали в Европу, некоторые каждое лето, и я скоро осознал, какой я на этом фоне провинциальный. Мало кто знал, что Гавай’и были когда-то королевством; несколько человек спрашивали у меня, жил ли я там в “настоящем” доме; они имели в виду – в каменном, с гонтовой крышей. В первый раз я даже не знал, что на это ответить, такой это был нелепый вопрос; я просто стоял и моргал, пока тот, кто задал вопрос, не пошел дальше. Все их отсылки, цитаты из книг, места каникулярных поездок, любимая еда и вино, люди, которых они знали лично, – все это не говорило мне решительно ничего.
Как ни странно, я не относился к этому болезненно. Я относился болезненно к тому, откуда я сам родом. Я проклинал свою школу, куда Бингемы ходили несколько поколений, за то, что меня так плохо подготовили. Чему я там полезному научился? Все предметы, которые я изучал, были те же, что и у моих однокашников, но значительная часть моего образования была сосредоточена на гавайской истории и обрывках гавайского языка, на котором я и говорить-то не мог. Какую пользу могут принести мне такие знания, если весь мир не хочет иметь об этом никакого понятия? Я не решался сказать, из какой я семьи, понимая, что половина однокашников мне не поверит, а другая половина начнет издеваться.
Окончательно я в этом убедился после водевиля. В конце каждого года студенты устраивали представление, состоящее из коротких сценок, где сатирически изображали разных преподавателей и администраторов. Одна из сценок была посвящена ректору университета, который постоянно говорил, что нужно принимать студентов из других стран и неожиданных мест; в сценке он пытался уговорить мальчика из доисторического племени – принц Вуга-вуга из племени Уга-уга, так его звали – пойти учиться в наш университет. Студент, изображающий дикаря, раскрасил себе кожу коричневым гуталином и надел огромный подгузник; к каждой стороне носа он приклеил половинку косточки из картона, так что казалось, что кость продета через его переносицу. На голове у него была верхушка швабры с веревками, выкрашенными в черный цвет и завязанными так, чтобы они не падали ему на лицо.
– Здравствуйте, молодой человек, – начал студент, играющий ректора. – Вы производите впечатление смышленого юноши.
– Уга-буга, уга-буга, – промычал студент, играющий туземного принца, почесывая подмышки, как шимпанзе, и переваливаясь с ноги на ногу.
– Мы преподаем все, что нужно молодежи для того, чтобы можно было назвать себя образованными людьми, – продолжал ректор, стоически игнорируя повадки туземца. – Геометрию, историю, литературу, латынь и, конечно, спорт – лякросс, теннис, футбол, бадминтон. – Тут он протянул туземцу волан, и тот немедленно запихал его в рот.
– Нет-нет! – вскричал ректор, наконец-то слегка всполошившись. – Дорогой мой, это не для еды! Выплевывайте немедленно!
Туземец выплюнул волан, продолжая почесываться и подпрыгивать, а потом, после паузы, в течение которой он смотрел в зрительный зал, расширив глаза и оскалив рот, накрашенный красной помадой, с наскока прыгнул на ректора, пытаясь откусить кусок от его щеки.
– На помощь! – закричал ректор. – На помощь! – Они забегали по сцене; зубы туземца звучно клацали, и он, продолжая вопить и ухать, загнал ректора за кулисы и исчез за ним следом.
Под бурные аплодисменты актеры снова вышли на сцену. Зрители смеялись на протяжении всего этого представления – преувеличенно, непристойно, как будто они раньше никогда не смеялись, а только учились этому навыку. Лишь два человека молчали – я и старшекурсник из Ганы, с которым я не был знаком. Я видел, как он глядел на сцену, сжав челюсти, не шевелясь, и понимал: он думает, что это про него и про его родину, но я-то знал, что это про меня и про мою родину, – об этом говорили картонные пальмы, папоротник, привязанный нелепыми пучками вокруг лодыжек и запястий дикаря, леи из коктейльных соломок и бумажных цветков. Это был дешевый и грубый костюм, сделанный задешево и грубо, пренебрежительный даже в своем издевательстве. Вот что они думают обо мне, осознал я, и позже, когда Эдвард впервые упомянул Липо-вао-нахеле, я вспомнил именно этот вечер, чувство, с которым я, замирая, смотрел на то, как