Шрифт:
Закладка:
Но каким образом Мариорица выполнит свое обещание прийти в назначенный час к ледяному дому? Поверенная ее тайн, Груня, больна (ей велено сказаться больной, потому что она не способна к злодеяниям: видно, что власть Бирона имеет еще во дворце скрытых, но ревностных исполнителей). Груня заменена какою-то дуегной,[251] которой наружность не предвещает ничего доброго. Свободный выход Мариорице из дворца уладит арабка, приятельница Николая; но можно ли утаить свое ночное путешествие от горничной, спящей за перегородкой ее спальни? Чего б ни стоило, надо купить молчание ее. Любовь Мариорицы готова и на это унижение: ведь эта жертва последняя! После смерти ее пускай говорят что хотят, лишь бы милый Артемий знал ее тем, чем она есть! Неосторожная!.. Время быть осторожной!.. Открывается… С радостью, которой изученное притворство непонятно для неопытной девушки, отвечают, что готовы помогать во всем такой милой доброй барышне, предлагают услуги бойкие, ловкие, сулящие успех верный. Ничего не требуют, кроме молчания. Тайна запечатлена ужасною клятвою. Все улажено.
Ожидания двенадцатого часа исполнены душевной тревоги. В этот час все уляжется во дворце и месяц уйдет за снежную окрайницу земли. А теперь как все везде суетится! назло ей каким ярким светом налился месяц! как ослепительно вырезывается он на голубом небе! Только по временам струи облачков наводят на него легкую ржавчину или рисуются по нем волнистым перламутром. Как пышет свет этого месяца на серебряный мат снегов и преследует по нем малейшие предметы! Где укрыться от этого лазутчика?
«Может быть, — говорит сама с собою Мариорица, сокращая разлуку думами о нем, — может быть, и он смотрит теперь этому безжалостному месяцу в глаза и упрашивает его о том же, о чем я умоляю его. Луч этот, который падает на меня и гнетет так мое сердце, может статься, проник и в его грудь. Чувствует ли он, что я зову его проститься со мною навсегда — навеки. Боже! как ужасно это слово!.. Не жалко бы мне покинуть твой мир, где бы его не было, твое прекрасное солнышко, которое не освещало бы его вместе со мною, блеск двора, алмазы, зависть подруг, почести, которых он не разделял бы со мной — это все, чем ты, мой боже! так щедро наделил меня (она посмотрела в зеркало, отражавшее всю роскошь ее прелестей)… это все, если б оно не было ему назначено; не жалко бы мне тогда покинуть твой мир; но теперь… когда он в этом мире, расстаться со всем этим… больно, грустно!»
И Мариорица плакала.
«На то была твоя всемогущая воля, — прибавила она, упав на колена и молясь, — я призвана была на землю спасти его своею любовью от бед, уберечь для славы его и счастия других… Да будет твоя воля! жертва готова».
Потом она вспомнила мать… Ей известно было, что государыня посылала наведаться о цыганке Мариуле: говорили, что бедной лучше, что она уж не кусается… Сердце Мариорицы облилось кровью при этой мысли. Чем же помочь?.. Фатализм увлек и мать в бездну, где суждено было пасть дочери. Никто уж не поможет, кроме бога. Его и молит со слезами Мариорица облегчить участь несчастной, столько ее любившей. Запиской, которую оставляет при письме к государыне, завещает Мариуле все свое добро.
Но месяц скрылся за снежный обзор; во дворце все расходится на покой по отделениям; в коридоре слышна неучтивая зевота гофлакея; скоро двенадцать часов… и с мыслью об этом часе Волынской, один Волынской становится на страже у сердца Мариорицы. Мечты ее обняли его и не хотят более покинуть: ей уж так мало осталось времени любить его и думать о нем на земле!.. Она горит вся в ожиданиях роковых минут свидания; щеки ее пылают, грудь пожирает ужасное пламя, в устах пересохло… жажда томит ее… Она просит пить. Приносят воды… довольно мутной… Поднос в руках служанки дрожит так, что питье плещет чрез край стакана; помертвелое лицо ее что-то страшно подергивает. Мариорица ничего не замечает; вода выпита разом. Когда ей замечать! на адмиралтействе ударяет двенадцать часов, и все существо ее судорожно потряслось…
Наброшена кое-как на плеча шуба, накинута шапочка набекрень… кто-то стукнул в дверь: это арабка. Идут… по коридорам, худо освещенным или вовсе темным, спускаются по узким, истертым, душным лесенкам, кое-где ощупью, кое-где падают… Скоро ли? Вот сейчас!
И вот она у какой-то двери: ключ щелкнул, дверь вздохнула… Мариорица дышит свежим, холодным воздухом; она на дворцовой набережной. Неподалеку, в темноте, слабо рисуется высокая фигура… Ближе к ней. Обменялись вопросами и ответами: «Ты?» — «Я!» — и Мариорица пала на грудь Артемия Петровича. Долго были они безмолвны; он целовал ее, но это были не прежние поцелуи, в которых горела безумная любовь, — с ними лились теперь на лицо ее горячие слезы раскаяния.
— До чего довел я тебя, несчастную! — сказал он наконец.
— О! не говори мне про несчастия, — возразила она, увлекая его далее. — Чего недостает мне теперь? я с тобою… Вот видишь, как я обезумела от своего счастия… мне столько было тебе сказать, и я все забыла. Постой немного… дай мне насмотреться на тебя, пока глаза могут еще различать твои черты; дай мне налюбоваться тобою, может быть в последний раз…
Они остановились. Мариорица схватила его руку, жала ее в своих руках, у своего сердца, силилась пламенными взорами прорезать темноту, чтобы вглядеться в Артемия Петровича и удержать милые ей черты.
— В последний раз? — спросил он с горестным участием, — отчего так?
— Нам должно расстаться! — отвечала она.
Он не возражал, но с нежностью поцеловал ее руку. Молчание его говорило: нам должно расстаться!
— Ну, если б я умерла, поплакал ли бы ты обо мне?
— Что это значит?.. объяснись…
— Надо ж когда-нибудь умереть… не ныне, завтра… когда-нибудь…
— Милая! не мучь меня, ради бога… Что за ужасные мысли, что за намерения? скажи мне.
Догадываясь по трепету его рук, по сильному биению сердца, ударявшего в ее грудь, что мысль об ее смерти встревожила Артемия Петровича, довольная этими знаками любви, она старалась успокоить его:
— Нет, милый, нет, я пошутила… я буду жить, но такая жизнь все равно что смерть… нам надо расстаться для твоего счастия, для твоего спокойствия. Однако ж пойдем далее; здесь могут нас заметить… Видишь, как я стала осторожна!
Они пошли далее.
На этот раз Волынской дал было обет сохранить себя от всех искушений; но ласки Мариорицы