Шрифт:
Закладка:
Больной, совсем слабый физически, и с несомненным помешательством, Ишутин настолько поражал своею беспомощностью, что даже начальство карийских промыслов сочло напрасной жестокостью держать взаперти этого человека и разрешило ему существовать вне тюрьмы, тихо блуждая по разбойничьему гнезду — поселку.
Он заходил к товарищам, жившим в вольной команде, давал уроки французского языка детям местных чиновников, охотно выпивал рюмку карийской водки, всегда разбавленной табачным настоем, помогавшей ему душить злой кашель, вечно терзавший его. Наконец, он свалился и его снесли в лазарет, по его личному настоянию. Еще два, три месяца судорожного кашля, бесконечные поты, бессонные ночи, хрип мокрот, бред, бессвязные звуки… порывистые жесты, метанье по постели, и… полное, полное одиночество.
Ишутин умер на рождественских праздниках 1878 года. — В пустой, грязной палате, на деревянной койке и мешке, набитом соломой, лежал скелет, обтянутый желтой, влажной кожей; темные, шелковистые пряди волос в беспорядке слиплись на лбу, глаза закрылись…
Через коридор тянулся ряд громадных палат-сараев, в которых, к весне, помещалось зараз по сто цинготных и тифозных. Сейчас палаты были пустые, и в одной из них была устроена театральная сцена: подмостки для актеров, место для военной музыки и ряды стульев и скамеек для нескольких сот зрителей.
Начальство веселило себя и своих многочисленных присных.
Благодаря такой культурности властей, арестанты могли умирать под звуки мазурки и вальса.
Незадолго до смерти Ишутина, я решилась спросить его о том, как он жил в Шлиссельбургской крепости, тогда еще совсем незнакомой революционерам-социалистам. — Он быстро поднял голову, испуганно огляделся кругом, нахмурился и заговорил глухим голосом: «Там страшно… но нельзя говорить… там змеи обвивались вокруг моего тела… впивались в ноги, сжимали руки… там все ужасы… нельзя говорить об этом… они слушают…» Бессвязно, шипящим голосом и дико озираясь, он стал называть страшные вещи, облекать их в таинственную форму, отмахиваясь руками.
Я больше не расспрашивала.
Хоронила Ишутина местная полиция, товарищей не пустили на кладбище. На деревянном кресте не позволили сделать надписи.
До суда и во время суда, Каракозов и каракозовцы сидели в Петропавловской крепости, их и судили в ее стенах.
Дело Дмитрия Владимировича велось отдельно от дела организации и судили его отдельно, одного.
Случилось раз, что, когда несколько человек обвиняемых, в сопровождении своих конвойных, сидели в проходном коридоре, ожидая очереди допроса, — мимо них провели Каракозова. Он замедлил шаги и, спокойный, с тем-же твердым взглядом, быстро сказал: „Будьте спокойны: никого не выдал, ничего не сказал… все вынес… даже пытки.»
Это были последние и единственный его слова, обращенный к товарищам после ареста. — Но заправские пытки, с выворачиванием суставов и пр. — Каракозов вынес после суда. Подробности пыток неизвестны. Каракозов не мог сам войти на эшафот, его тащили под руки; он не мог сказать слова, не мог сделать жеста. Весь Петербург был уверен, что вешали не человека, а его труп.
Но знали и то, что ни пытки, ни смерть не вырвали у него ни одного признания.
Кроме Ишутина, которого истиранили сверх человеческой силы, все каракозовцы выдержали и каторгу, и ссылку в якутские тундры, где они были первыми политическими ссыльными. Разбросанные на тысячи верст один от другого, окруженные враждебно-настроенным населением (натерпевшимся всевозможных притеснений от русских властей), — они все-таки сумели создать возможность жить там, и для себя, и для вновь прибывавших товарищей, победив предубеждение якутов своим упорным трудолюбием, своим участием к нуждам населения и своей просветительной деятельностью. — До сих пор помнят их местные жители, как умных, все умевших русских. — Это были сильные, одаренные люди.
Что делало, что говорило, что думало русское общество, когда раздался выстрел Каракозова?
Общество справляло свои именины (и с тех пор оно их, кажется, больше не видело). Во-первых, оно все еще радовалось тому, что освобождение крестьян прошло для него не только благополучно, но и набило его карманы выкупными свидетельствами; во-вторых, оно улыбалось себе, любуясь своей гуманностью и своей прогрессивностью; в третьих, оно искренно благодарило Бога за то, что Александр III не сдает в солдаты ваших лучших писателей и поэтов русских, а только некоторых, самых лучших ссылает на каторгу, и то по суду. — Все просветительный реформы того времени большое общество приписывало, главным образом, инициативе Александра II, все же репрессии, — уже тогда поражавшая более чувствительных своею грубостью, — ставились в вину или «недобрым министрам», или бестактности «радикалов», всегда желавших больше свободы слова, печати и деятельности, чем сколько отпускалось из царской лакейской. — Одним словом, в то время имя Александра ИИ еще розовыми буквами было написано в сердцах его подданных…
И вдруг выстрел!.. Какой афронт[9]! — Именинный праздник был нарушен. Пошли тревожный собрания, адреса, молебны. Одни, задыхаясь, кричали: „Вот! вот!.. мы говорили… Вот она воля!.. вот они реформы!..“
Другие били себя в грудь и громко говорили: — «Поймите же, что это вздор, нелепость! Мальчишка… неуч… Разве можно обобщать?» Здравый смысл народа против… Все негодуют… Нет, здесь реформы не при чем! А образумить, наказать — конечно, надо!..»
Кричали, спорили, все обсудили, решили, как быть вперед, и только одного не досмотрели: что этот выстрел отнял у отцов детей их; что личность Каракозова и его подвиг раскололи раз навсегда интеллигентную часть России; люди, которые стремились воспользоваться благами прогресса для себя лично, составили ту аморфную массу, которую принято у нас называть «либералами»; a те, которые не могли спокойно жить, видя вокруг себя море обид, горя и неправды, — ушли в школу Рахметова[10] и вынесли оттуда достаточно мужества, любви и ненависти, чтобы отдать всю жизнь свою восстановлению попранных прав человека. Эти последние и были той средой, которая тут же стала формироваться в социально-революционные кадры.
Не вдруг, конечно, откололась молодежь от общего течения; она, быть может, не сразу уяснила себе вполне, откуда взялось ее охлаждение к либерализму, ее равнодушие к «великим реформам», но она чувствовала ясно, что для нее нет возврата к именинам, при наличных условиях, и что вот-вот, она должна взять посох в руки и отправиться искать новых, еще неизвестных ей путей.
— Конечно, были и тогда отдельный лица, для которых выстрел Каракозова был не только желанным, но и долгожданным ударом, но таких было мало, а в целом молодежь еще с легким сердцем смотрела на возможность работать на легальной почве.
Правда, она уже и тогда видела, как люди платились тюрьмой и ссылкой, за свое