Шрифт:
Закладка:
XXXIV
Помню, отвратительные подробности этого рассказа произвели на меня потрясающее впечатление. Под влиянием их, а отчасти выпитого пунша я намекнул весьма прозрачно, что смерть моей матери я, по крайней мере, да и другие считают делом Бархаевых.
Тогда старший Порхунов, высокий, смуглый молодой человек покраснел и вскочил в страшном негодовании.
— И ты спокойно сидишь?! — крикнул он. — Ты не обличишь убийц и развратников!..
— Что же я буду делать? — сказал я. — Отец сильнее меня и ничего не может сделать. Ведь ты знаешь, — прибавил я вполголоса по-французски, — кто покровительствует Бархаевым. Ты знаешь, что наверху стоит граф К… и чьим непосредственным покровительством он пользуется. Но я клянусь тебе, клянусь именем моей бедной матери, что я… я не оставлю этого дела… Я на этой неделе, на этих днях еду в Петербург. Я буду умолять отца… Я, я, наконец, пойду к самому царю… О! Он, наверно, не знает, не слыхал об этих мерзостях и подлостях!
И действительно, на другой же день я с лихорадочною торопливостью принялся собираться и через два дня был уже в городе, в дорожном возке, совершенно снаряженный для поездки в Петербург.
Тогда от П. до Петербурга была целая неделя езды. По приезде в город я сделал некоторые прощальные визиты и вечером, не знаю как, в веселой компании очутился в балагане Штрогейма. Балаган только что приехал в город, и на этот вечер шла большая пантомима с провалами, превращениями, привидениями и бенгальским огнем. На всех углах и перекрестках города были наклеены двухаршинные афиши, и на них буквами в два вершка стояло: «Сара, или Обманутая любовь».
XXXV
Помню, наша компания приехала довольно поздно из клубного ресторана и заняла первые, заранее взятые места. После акробатов, жонглерства, чревовещания и какого-то невозможного карлика Тома Пуса началась пантомима. Я никогда не забуду первого выхода Сары. На сцене была ночь, луна, какая-то тропическая декорация, и среди ее из дальних кустов выступила небольшая, стройная женская фигура, одетая в широкий, легкий белый бурнус с серебристыми полосами.
Она шла медленно, гордо, вся закутанная в ее легкий покров. Она подошла к рампе, постояла и вдруг быстрым движением откинула легкий покров с лица.
Эффект был поражающий. Публика обомлела и затем разразилась неистовыми рукоплесканиями.
Это была красота невиданная, поражающая, такая, от которой легко сойти с ума и застрелиться.
Притом я должен напомнить, что в то время почти всем была еще памятна, у всех на уме и в сердце была поэма Бернета, и каждый, смотря на Сару, невольно думал:
Дочь отверженного братства,
Я небрежно размечу
Смоляных кудрей богатство
По широкому плечу.
Грудь, хранилище желаний,
Для любви развитый стан
В легко-дымчатые ткани
Облеку я, как в туман,
Брови в думе пылкой сдвину,
Гордые сожму уста,
Взором огненным окину
Бледных дочерей креста,
Поступью пройду свободной
И скажу с улыбкой злой:
«Покажи мне, край холодный,
Деву, равную красой!..»
XXXVI
С первых же шагов, с первых движений белой фигуры я был прикован к ней. Для меня все исчезло: сцена, декорация, блестящие костюмы, рукоплескания. Я впился глазами в Сару и не спускал их все время, когда она была на сцене. Я провожал ее за кулисы и не отрывал глаз от того места, куда она исчезала.
Когда же в последней сцене, в каком-то апофеозе, она гордо, царицей сидела на блистающем облачном троне, освещенная бенгальским огнем, то мне казалось, что весь театр должен сейчас же упасть на колени и поклониться этой царице.
Мы вместе с веселой компанией вызывали ее восторженно, неистово, пока не остановила нас полиция.
На подъезде балагана мы долго дожидались, пока не разъехалась вся публика и почти все лампы были потушены. Я заметил, что дверца из кассы в боковой коридорчик была не заперта. Когда кассирша ушла, я толкнул эту маленькую дверцу и очутился на небольшой галерейке, слабо освещенной одним фонарем. Галерейка упиралась в коридорчик.
По этому коридорчику быстро мелькнула мимо меня фигура, закутанная в темный плед, наброшенный на голову. Проскользнув мимо, она выронила записку. Затем в двух шагах в полумраке она на мгновение остановилась, обернулась и взглянула на меня. Я узнал Сару. Я бросился к ней, но она исчезла за массивной толстой дверью, которая захлопнулась. На лоскутке бумаги, который выронила Сара, было написано по-немецки:
«Завтра, в девять, у К. Твоя С.»
XXXVII
Поднятая мною записка, очевидно, назначалась не мне и, как впоследствии оказалось, я подходил к росту и даже отчасти походил лицом на того субъекта, которому она была адресована. За него и приняла меня Сара в полумраке коридорчика.
Но кому же назначалась записка и в ней свиданье?
Этот вопрос не давал мне уснуть всю ночь. С одной стороны, страсть поглотила меня всего, а с другой — чувство ревности. Кто такой мог быть этот К., у кого Сара назначала свиданье?
Само собой разумеется, хотя и теперь стыдно признаться в том, что в Петербург я не поехал и боялся только одного, чтобы не встретиться со старшим Порхуновым.
Вечером я опять был в балагане, был вместе с одним приятелем, однокурсником, Кельхблюмом. Давали опять, и притом по желанию публики, ту же пантомиму. Я с нетерпением дожидался окончания спектакля. Я пытался проникнуть за кулисы, но тщетно. В одном из антрактов, припомнив скудные сведения в немецком диалекте, которыми я запасся еще в детстве у гувернера швейцарца, я вступил в разговор с кассиршей, жидовкой.
Расспросив, из кого состоит труппа и долго ли она пробудет, я совершенно неожиданно узнал от словоохотливой жидовки, что Сара — дочь хозяина, а она, кассирша, сестра его.
— О! Мы давали такие превосходные спектакли, — хвасталась она. — Нами восхищались и Берлине, и Париже, и Вене. В Вене брат хотел получить даже диплом «придворных артистов». Но… (она пожала плечами) Пхэ!.. Это так трудно, очень трудно.
Я сказал, что весьма желал бы познакомиться с семейством господина Штрогейма.
Жидовка подозрительно посмотрела на меня и ничего не ответила.
XXXVIII
По окончании спектакля я думал снова