Шрифт:
Закладка:
Ты что сегодня, спрашиваю, не в форме? Не в форме, отвечает, вообще такая полоса, штормовая, семейная, лиро-эпическая, бесформенная. Тут, говорит, стены казенные, ни сервиса, ни градуса, ни тонуса, хотелось бы посидеть с тобой в каком-нибудь уютном заведении, высказаться, обсудить насущные проблемы, что мы, надеюсь, и провернем. Вот выйду, говорит он, из штормовой полосы. По рукам?
Ну, выходи, выходи.
А Подгородецкий, по всей вероятности, явится, я его жду и тем временем обмозговываю повод для вызова, если все же не явится.
В прошлый раз в расчеты мои не входило сообщать ему, что личность потерпевшего нами установлена. Ну, положим, сообщу. Положим, обязан поинтересоваться, нет ли в связи с этим каких-либо дополнительных соображений у свидетеля. Повод?
Зря усердствую: является без вызова — на следующий день.
Вот видите, улыбаюсь учтиво, мы с вами, Геннадий Васильевич, как в воду глядели: суждено еще побеседовать, — а у него брови сдвинуты, губы поджаты, присаживается к столу без улыбки, но на лице скорее решимость, чем угрюмость.
Затем он откашливается, поправляет галстук, подчеркивающий значительность нашей, по счету третьей, беседы, но произносит бесцветно:
— Разрешите сделать заявление?
Он, разумеется, не подозревает, что я обо всем осведомлен уже Мосьяковым, подготовлен, вооружен до зубов. Он думает, как бы подступиться ко мне, а у меня все продумано. Если, конечно, его заявление не будет противоречить той версии, которую он изложил Мосьякову.
Нет, не противоречит.
Записываю.
Он строг, бесстрастен, речь заучена, и не скрывает, что заучена, руки недвижно лежат на коленях.
— От предыдущих своих показаний отказываетесь? — спрашиваю.
— Отказываюсь, — вздыхает. — Как ни тяжело признать. Находился под страхом ответственности за безвременную кончину ни в чем не повинного гражданина.
— Точнее.
— Гражданина Ехичева Степана Тимофеевича, известного моей покойной супруге по Ярославлю.
Так же монотонно просит Подгородецкий в заключение не читать ему морали, поскольку ошибочность своего поведения осознал и готов понести суровую кару.
— Мораль отложим, — говорю. — В вашем рассказе мне еще не все ясно.
— Давайте, — хмурится он. — Проясним.
Прежде всего мне неясно вот что: знала ли жена Подгородецкого, что вечером девятнадцатого декабря в районе Энергетической орудовали двойники?
— То есть как орудовали? — спрашивает Подгородецкий.
— Вводили в заблуждение людей.
— Так вопрос не стоял, — хмурится он.
— Странно, — говорю. — Странная история, Геннадий Васильевич, сверхфантастическая и даже с примесью мистики. Почти в один и тот же час, в одном и том же районе, в радиусе двухсот метров появляются двое, удивительно похожие друг на друга, одинаково, надо полагать, одетые и оба пьяны. Одного увозят в медвытрезвитель, другой проваливается сквозь землю. Разве не странно?
— Мои же слова, — с достоинством отвечает Подгородецкий. — Но только мной не говорилось в отношении второго, в подъезде, что тоже был пьяный.
— Поднимем протокол? — предлагаю.
В глазах у него грусть.
— Зачем на таком ловить? Охотно верю: может, память дырявая.
Я бы тоже охотно поверил в его новую версию и с легким сердцем посчитал ее окончательной, если бы не эти двойники. Очень уж уязвимый пунктик.
— Раскрою карты, Геннадий Васильевич: наш сотрудник сейчас в Ярославле… — Мне ничего не надо, думаю, лишь бы она была рядом. — От него-то мы и получили сведения, которые вы только что подтвердили… — Лишь бы она была рядом, а там уж — все нипочем. — Но сведения эти — самые предварительные, мы ждем исчерпывающей информации… — Все же, думаю, надо что-то решать, ничего же еще не решено. — И конечно же, помимо уже установленных отношений, нас интересуют по долгу службы и ваши личные отношения с Ехичевым… — Но как решать? Как? — Знакомы ли? Часто ли встречались? Знал ли он вас в лицо? Ну, и вы — его, естественно… — Естественней всего было бы ничего не решать. — Ярославль нам ответит — это на сто процентов… — Нет, надо решать, надо. — Но желательно, чтобы прежде ответили вы.
— А что ответить? — хмурится Подгородецкий. — Отношения, как вы сами сказали, личные, вход посторонним запрещен. Зачем же касаться?
Я, конечно, предвидел, что он прибегнет к этой лазейке, если появится в том нужда.
— Вы меня неправильно поняли, — говорю. — В интимную область не собираюсь вторгаться. Знакомы люди друг с другом или незнакомы — это ведь не секрет. А вы сейчас поймете, почему это важно. И почему я призываю вас воздержаться от необдуманных ответов. По-моему, вы уже успели убедиться, в какое неприятное положение они нас с вами ставят.
Пока я говорю, он морщит лоб.
— Сколько вам нужно на размышления? — спрашиваю.
— Нисколько, — отвечает. — Да, были знакомы.
— Знали в лицо?
— Не на маскараде же знакомились!
Нынче он немногословен и не так уж велеречив.
Поехали дальше. Авось куда-нибудь приедем. У меня к Подгородецкому три вопроса. По крайней мере три. А там будет видно.
— Вернемся к началу, — говорю. — В пьяном, который был подобран дружинниками, Тамара Михайловна узнала Ехичева. Вы сочли, что она обозналась, и в какой-то мере убедили ее. Через десять — пятнадцать минут, когда Тамара Михайловна была уже у Кореневой, а вы шли из «гастронома» с двумя бутылками пива в карманах, вам повстречался неизвестный. Вы не обратили на него внимания, заметили только, что шатается, а впоследствии, когда милиция занялась установлением личности потерпевшего, или, иначе, того самого, которого Тамара Михайловна приняла за Ехичева, вы без всяких колебаний заявили, что неизвестный на фотографии и неизвестный, встреченный вами, — одно лицо. Но неизвестный на фотографии — это Ехичев, он же потерпевший, он же доставленный дружинниками в больницу. Следовательно, Тамара Михайловна не ошиблась. Как же получилось, что ошиблись вы?
Подгородецкий отвечает не сразу:
— Вы же сами подсказали как: двойники.
— Но ведь в тот вечер, девятнадцатого декабря, для вас Ехичевым был не тот, которого увезли, а тот, который встретился вам в подъезде. Верно?
— Верно, — подтверждает Подгородецкий.
— Так почему же вы не успокоили жену? Почему не рассказали об этой встрече? Раненый увезен и умер, живой цел и невредим. Не было бы причины нервничать Тамаре Михайловне, доводить себя до психического расстройства.
Морщится, жмурится — судорожное движение головы.
— Так успокаивал же, Борис Ильич! Рассказывал! А она — свое! — Вскидывает голову. — Вы вот не верите, и она не верила, таким же путем. Она себе верила, своим глазам, а моим — нет!
Всякие ссылки на тех, кто не может уже ничего засвидетельствовать, — разговор впустую.
Больше для формы, чем из практических соображений, задаю промежуточный вопрос: