Шрифт:
Закладка:
…На одном из книжных базаров в Вашингтоне мы покупали однажды старинную американскую энциклопедию с замечательными гравюрами. Одного тома не хватало. Устроители базара указали на высокую, плотно сбитую молодую женщину в потрепанных джинсах и кедах — недостающий том у нее. И он как раз о России. У американцев не принято подходить и о чем-то просить. Как правило, после просьбы тебе скорей всего откажут, сделав заключение, что просишь уступить нечто ценное. Мы рискнули. Подошли. В книге нам было отказано. «Зачем вам нужен всего один том?» — спросили мы скорей уже из любопытства. «А у меня дедушка с бабушкой были русские, — ответила женщина. — Папа говорит, у меня знаменитая фамилия, только выговаривается она трудно». — «Ну попытайтесь». — «Я — Лорис-Меликова, — сказала женщина. — Это правда известная в России фамилия?» — «Лорис-Меликова? — удивились мы. — И вы ничего не знаете?» — «Нет». — «Один из ваших предков был министром императора Александра II, подготавливал важные реформы. Царя убили, проект реформ он не успел подписать» — «Неужели?» — удивилась женщина. — «Он был граф, Лорис-Меликов». — «Значит, я графиня?» — изумилась женщина. — «Выходит, что так», — сказали мы. Она выпрямилась, разогнула спину (до этого она рылась на полу в куче книг), и вдруг стало видно, как она хороша собой. «Как это досадно, — сказала она, — мои родители совсем американизировались, я даже русского языка не знаю. Что ж, — она протянула нам злополучный том, — уступаю на память. Выходит, вы лучше меня знаете историю моей семьи».
Такая вот неожиданная встреча на книжной ярмарке. Кто она, эта женщина? Какова степень ее родства с известным деятелем 60-х годов прошлого века? Но ведь и в этой семье, по-видимому, что-то было. Если не документы, то какие-то предания. И вот четвертое или пятое поколение — и уже ничего. Ни одного русского слова. Крайний случай. Но фамилия держится — Лорис-Меликова.
Хотя большинство русских помнят свое родство. Но куда девать семейные бумаги? Ведь о существовании маленьких русских музеев еще надо быть осведомленным, надо знать их адреса. И еще надо быть уверенным, что твой дар, ворох бумаг, примут, что они представляют историческую ценность. Как в этом разобраться? И кому? Дети, внуки, правнуки эмигрантов часто далеки от проблем русской истории. И, надо признаться, за минувшие десятилетия наша страна сделала немало, чтобы потомки эмигрантов не чувствовали своей сопричастности к судьбам Родины.
Если задуматься, какое тягостное положение сложилось! Какой отрыв от родных корней в этих музеях! Как сейчас, когда меняется наше отношение к эмиграции, дико и странно становится, что в этих музеях практически не бывают советские люди. Во всяком случае, до самого недавнего времени подобные посещения никому и в голову не приходили. Ибо неукоснительно продолжал действовать все тот же принцип — это места, где окопались наши классовые враги. А к классовым врагам, как известно, ни шагу! И они к себе на порог не пустят. А если вдруг забредешь, сколько неприязненных взглядов в спину. И эта взаимная неловкость почти всегда, почти везде. Между русскими людьми. Почти все они родились уже в эмиграции, ушли на пенсию, у многих и родственники у нас в стране, братья, сестры, племянники. Некоторые к нам ездят, и довольно регулярно. Но входишь в музей — и начинается: «У нас, знаете ли, большая коллекция портретов последнего государя… нам подарили. Один человек собирал всю жизнь его портреты, завещал в музей». Ну портреты, ну табакерки, чашка, из которой пил царевич, коврик, на котором молился Николай II. Почему это мешало нам разговаривать? Почему так непривычно и трудно было находить общий язык не с американцами, — с русскими людьми, людьми, сохраняющими нашу культуру за рубежом?
В русском музее Сан-Франциско мы прочитали плакаты, написанные крупными буквами: «Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно. Пушкин». Дальше: «Музей принадлежит всем и каждому, кто сохранил в себе чувство уважения к родной культуре и истории». И последний плакат: «Музей русской культуры служит интересам всей российской эмиграции».
3
Кто их сочинил, эти плакаты? Кто аккуратно, от руки, написал тушью, кто повесил?
Шел восемьдесят шестой год, когда мы впервые побывали в этом музее. Нас встретил невысокого роста старый человек в сером костюме и черном берете. Большое, чуть одутловатое лицо, серые холодные глаза, высокие скулы. Глаза его смотрели на нас изучающе и отстраненно: директор музея Слободчиков принимал нас, лишь уступая натиску все того же профессора Николая Ивановича Рокитянского. Николай Иванович жаловался, что русские советские до сих пор ни разу не бывали в музее («боятся они, что ли?»), но это неправильно, и все патриоты («а ведь мы патриоты, правда?») должны знать об этом музее и гордиться верностью русских людей своей культуре.
Мелкими шагами ходил по музею Николай Александрович Слободчиков, показывал свои сокровища, мы ходили за ним следом. А по огромной комнате, которая, собственно, и составляет экспозицию музея, размашисто вышагивал Николай Иванович, высокий, загорелый, несдержанный, полная противоположность невозмутимому Слободчикову, и шумно восхищался новыми поступлениями. Слободчиков был корректен, сух, но временами увлекался, рассказывая историю того или иного экспоната, тут же одергивал себя и снова увлекался. По узкой крутой лестнице мы поднялись в комнату, где хранились архивы. На длинных полках стояли разобранные и неразобранные ящики — и архив химика Ипатьева, и художника Чели-щева, и часть архива П. А. Столыпина, переданного музею его дочерью… Чего только не было на полках, а времени у нас мало, да и Николай Александрович явно не склонен что-то открывать и показывать, он и так сделал слишком много — принял в своем музее гостей из Советского Союза.
Он попрощался с нами любезно, прохладно, отстраненно. А на первом этаже, из библиотеки, уже выглядывали какие-то люди. Нас разглядывали, мягко говоря, с недоумением, а Николай Иванович между тем со свойственной ему шумной общительностью пытался нас представить. Но с нами не знакомились, руки не подавали. Шли первые дни аварии в Чернобыле, положение было напряженным. Где бы мы ни появлялись: и на лекциях, которые читали в Южнокалифорнийском университете, и на лекциях в церквах, нам задавали бесчисленные вопросы, на которые так трудно было отвечать в самые первые дни. Больше всего мы сталкивались с выражением сочувствия со стороны американцев. В Русском центре тогда, в тот первый свой визит, сострадания мы не ощутили.
Через год к Слободчику наведался Геннадий Васильев. Полным ходом шла перестройка.