Шрифт:
Закладка:
Не слишком значительной может показаться доля самого Рима в этом искусстве, наполнившем римские музеи. Современный путешественник, легко различающий два мира в античном, которых не мог различить Винкельман, часто готов приписать все художественное творчество греческому миру, оставляя Риму только роль собирателя, заказчика и популяризатора. История Рима как будто не оставляет места для дела художника среди дел суровой и трезвой государственности. Утилитарная и неглубокая религия первых императоров не кажется способной вдохновить искусство. Зная Рим только по книгам, можно с достаточным правдоподобием отвергнуть всякую мысль о римском искусстве и самое понятие о прекрасной античности навсегда соединить с Грецией. Но этого, конечно, не сделает тот, кто жил в Риме, хорошо видел его и понял. Великое архитектурное совершенство всего, что осталось от Древнего Рима, поразит его так же, как оно поразило людей итальянского Возрождения. В этой архитектуре исторический опыт различает иногда следы этрусских традиций, греческих влияний, а позднее – восточных веяний, но только Риму одному принадлежит полное и живое слияние всех элементов в бессмертное целое. Латинский гений выражается здесь в сросте и довершенности.
Довершенность каждой архитектурной детали все более и более изумляет внимательного обозревателя римского Форума, по мере того как с течением дней его глаз воспитывается на рассеянных там обломках зданий. Тогда ему становится понятна и вся прелесть тонко изваянного мрамора в залах Латерана, содержащих архитектурные фрагменты с форума Траяна. И тогда его могут привести в восторг римские карнизы, консоли и капители даже рядом с геркуланумскими бронзами в Неаполитанском музее. Народ, наделенный таким пониманием рельефа, таким чувством мрамора, не мог быть бесплодным в скульптуре. Таково глубокое убеждение, к которому приводит знакомство с деталями римской архитектуры. К этому убеждению пришли Викгоф и Стронг, поставившие себе благородную и интересную задачу – выяснить черты римской скульптуры как особого и самостоятельного искусства. Благодаря их трудам римская скульптура может быть наконец избавлена от обвинения в рабском и ремесленном подражании греческим образцам. Вместе с этими исследователями мы должны признать, что она достигла высочайшего совершенства в областях, ей открытых и ей одной принадлежащих: в портрете, в высоком рельефе процессиональных групп и саркофагов и в низком декоративном рельефе.
Самостоятельность римской портретной скульптуры была признана раньше всего. Перед портретами римлян времен республики в Браччио Нуово, перед удивительными головами Неаполитанского музея никто не мог усомниться в их принадлежности к искусству, обладающему такой силой действительности, такой острой психологичностью, каких не знала Греция. Сущность скульптурного выражения достигается здесь совсем новыми средствами.
В противоположность чисто отвлеченному выражению греческих изваяний, заключающемуся в позе, в движении, в линиях силуэта, эти римские портреты выражают себя глубокой человечностью, одушевленностью лиц и взоров. Необычайно живой взгляд их глаз становится центром внимания зрителя, нарушая тем самым основные законы скульптуры, как понимала ее Греция. Греческая духовность сменяется здесь римской душевностью. В групповых рельефах к этому нарушению старых скульптурных законов присоединяется другое. Большинство римских групповых рельефов века Юлиев и Флавиев обнаруживает настойчивое искание перспективности, планов, живописных эффектов, как это впервые заметил Викгоф, изучавший рельефы на арке Тита. Гиберти, таким образом, остается верным последователем римлян – упадочным, пожалуй, ибо в лучших рельефах, как в Ara Pacis[97], например, римские скульпторы умели сдерживать свои живописные стремления чувством меры, которого часто не знал Гиберти. Сложность планов, глубина римских групп, ясно читаемый психологизм составляющих их голов делают это искусство таким отличным от искусства Греции. Дымка тайны не повивает его, но в дневном его свете величие и достоинство императорского Рима выступает не легендой, не мифом, но такой незыблемой исторической правдой. Эта правда кладет свой живой венок на умную голову Адриана, окруженного сподвижниками в Латеранском рельефе.
Стремясь к глубине и планам, римский рельеф искал заполнения фона, той «тесноты», которую заставляло искать владевшее художником ясное и подробное чувство природы. Римляне не умели воплощать идеи в человеческом образе. Они не понимали религиозного смысла мифов и видели в них аллегории или литературу. Римская скульптура не могла вдохновиться мифами, но она была вдохновлена любовью к миру, не менее пламенной, чем та, которая вдохновила самые мифы. Что-то от древней сельской религии Нумы, от природной латинской религии навсегда удержалось в декоративных рельефах, покрывших алтари, погребальные урны, вазы, пилястры, саркофаги, трофеи. Все ароматы латинской земли, все голоса населяющих ее живых существ слышатся нам в изумительном цветении этой мраморной флоры и мраморной фауны. С небывалым вниманием римские скульпторы устремили свои взгляды к природе и перенесли самое праздничное ее убранство в свои рельефы. Греция никогда не достигала такой верности в изображении веток, листьев, цветов, плодов и маленьких живых существ. В Латеранском музее есть два пилястра с изваянными на них ветвями роз, птицами и плодами. Тонкость, с которой изображены здесь розы в разнообразнейшие моменты их жизни, не может быть сравнима ни с чем. Римский художник знал все бесчисленные и нежнейшие колебания формы распускающегося розового бутона и умел передать их с бережностью влюбленного, с благоговением молящегося. Мрамор плавился, как воск, в его искусных руках, и каждая черта его рельефов – все эти розы, паутина ветвей, плоды, птицы и пчелы – освещена прекрасной улыбкой, красноречиво свидетельствующей, как ложны обычные представления о холодности, прозаичности и художественном бесплодии Рима.
Таких свидетельств можно было бы собрать сколько угодно, не выходя из обильных декоративными рельефами зал Латерана. Вернейший инстинкт руководил мастерами раннего итальянского Возрождения, поспешившими прежде всего другого возродить и продолжить эту древнюю традицию латинского украшения. Переход от латеранских рельефов к мраморным орнаментам Андреа Сансовино в Санта-Мария дель Пополо или неизвестного мастера в Санта-Мария Паче кажется таким естественным делом здесь, в Риме, несмотря на разделяющие их тринадцать столетий. В сравнении с их предками итальянские орнаментисты кажутся суше, геометричнее, мельче. Даже лучшим тосканским ваятелям