Шрифт:
Закладка:
Здесь я при деле. Да и… воля дорога! Кормы справил, об ином и голова не болит. Ты воин, я – мужик! Мужиком и умру, и не нать мне иной судьбы. В Царьград там, да в Краков мне так и сяк не ездить, а дело свое я люблю. И не унимай доле! – остановил он Ивана, готового снова вступить в спор. И еще тише, уже едва слышно за гомоном упившегося застолья, добавил:
– Мне и то любо, што вот я мужик, а ты – ратный муж, почти боярин, а вместе сидим, родня! И дети вон вместях играют! Всем бы русичам век роднёю быть, дак тогда нас никоторый ворог ни в каких ратях не одолеет!
И два людина, два русича, два брата, мужик и воин, молча крепко поцеловались, взасос. Слова тут были не надобны – ни Ивану Федорову, ни Лутоне.
Глава 5
Осенью на Москве крестились трое ордынских татаринов – постельников самого Великого хана, приехавших в Русь и пожелавших принять православие: Бахтыр-Ходжа, Хыдырь-Ходжа и Мамат-Ходжа, по русскому тогдашнему произношению «Хозя» (Бахтыр-Хозя, Хыдырь-Хозя и Мамат-Хозя). И потому, что это были люди государева двора – Тохтамыша, как-никак, величали на Руси государем! – и по той еще причине, что переходили они в службу к самому великому князю московскому, Киприан порешил придать обряду крещения вид всенародного праздничного действа, словно бы и не трое постельничих, а чуть ли не пол-Орды переходит в православную веру. Сам для себя Киприан, не признаваясь себе в этом, крещением сим, всенародным, на Москве-реке, при стечении толп посадских, торговых гостей, ратников и бояр, перед лицом самого великого князя, отплачивал туркам-мусульманам, захватившим его родину. Жалкая, ежели подумать, отплата, но и все-таки…
Надежда на крещение Золотой Орды в православную веру доселе не гасла на Руси. Постельничим были даны имена святых мучеников, трех отроков, в пещи не сожженных: Ананьи, Азарии и Мисаила, – и все было очень торжественно, очень! Золото риз духовенства, берег, усыпанный народом, бояре в дорогом платье, ратные на конях, князь Василий, коему на возвышении поставили золоченое креслице. И хор, и освящение реки, и купание… Малость ошалевшие татарины отфыркивались, кося по сторонам черными глазами, получив по золоченому нательному кресту, неуклюже влезали в дареные русские порты. А хор пел, и подпевали многие из народа. Очень было торжественно и красиво!
Как раз, днями, отпустили назад послов Великого Нова Города с Киприановым послом, греком Дмитроком. (Новгородцы согласились «подрать» клятую грамоту, а послу на подъезд выдали «полчетверта ста рублев» и великому князю обещали черный бор по волости.) В Новый Город отправлялось посольство во главе с самим Федором Андреичем Кошкою, Иваном Удой и Селиваном. Такого посольства удостаивались лишь государи соседних земель, и то не все, и казалось, мир будет закреплен… Казалось, пока сам Киприан не прибыл в Новгород и вновь не получил от упрямого города причитающихся ему судебных церковных пошлин. Впрочем, и великий князь не спешил возвращать республике захваченные им новгородские пригороды.
И все-таки, во всяком случае пока, был заключен мир. Вновь двинулись по дорогам купеческие обозы, зашумел по-старому великий торг на Москве-реке, а каменных дел мастера, кузнецы и изографы-иконописцы спешили завершить возводимую в Кремнике княгиней Евдокией каменную церковь Рождества Богородицы, поставленную на месте малой и ветхой рубленой церковки Воскресения Лазарева (от нее в новом храме был оставлен придел во имя Воскресения Лазаря).
Церковь освящали первого февраля. Как раз завернули крещенские, небывалые доселе, морозы, продержавшиеся почти до апреля, в храме стояла морозная мга, паникадила, священные сосуды, пелены, все многоценное узорочье, коим вдова великого князя Дмитрия повелела украсить новую церковь, были в морозном инее, лики святых икон гляделись как сквозь туман. Евдокия стояла в соболином опашне, грея руки в бобровой, украшенной жемчугом муфте, замотанная в пушистый пуховой плат, изредка, отай, постукивая чеботами нога о ногу. Вокруг пламени свечей плыли радужные кольца, из уст духовных, что правили службу, вместе со словами вырывались облака пара, и все-таки торжество вершилось, и церковь была полна, и освящал храм сам Киприан, и посадские, проходя площадью, оглядывали придирчиво новое каменное строение и толковали, соглашаясь, что Москва хорошеет и скоро, де, не станет уступать даже Владимиру!
Пережив зимние холода, закопав трупы странников, погибших в декабре-январе на дорогах (найденные уже по весне расклеванными и объеденными волками), московляне начинали хлопотливо готовиться к новой страде, чинили упряжь, сохи и бороны, насаживали косы (нынче уже многие отказывались от горбуш, предпочитая косить стоя, а не в наклонку), а по дорогам страны вновь поскакали княжеские гонцы с наказами воеводам окраинных городов. Софья вновь писала родителю, получивши послание с поминками из Литвы. Дмитрий Александрович Всеволож доносил из Нижнего о тамошних делах. Из Орды доходили противоречивые и смутные вести о тамошних спорах Тохтамыша с Железным Хромцом, Тимуром. Новгородцы, не успевши замириться с Москвой, рассорились со своим «младшим братом» и ходили под Псков ратью, но были отбиты с большим уроном. На Москве затеяли копать ров от Кучкова поля до Москвы-реки, порушили множество посадских хором, наделали разору и ничего так и не свершили. Словом, жизнь продолжалась.
Намечался, вскоре и состоявшийся, брак Марьи Дмитревны, сестры великого князя Василия, с литовским князем Семеном Ольгердовичем Лугвенем.
Родству с литовским княжеским домом на Москве придавали важное государственное значение. Перед самою Пасхою Василий впрямую говорил с сестрой Машей, согласна ли она пойти за князя Семена? И Маша, опуская голову, смахнув непрошеную слезу с долгих ресниц, несмело кивнула головой. Василий глядел, прихмурясь:
– Коли не люб, не неволю!
– Што ты! – Сестра кинулась ему на шею, прошептала в самое ухо: – Боязно… Чужая земля… А князя Лугвеня я помню, приезжал на Москву! Хороший он…
Василий сам вытер сестре тафтяным платом слезы и нос:
– Ну, дак не плачь! Лугвень сватов шлет, а я не ведал, што и