Шрифт:
Закладка:
Все выше и выше задирают – и вот уж на ребре Россия, с ободранными кровоточащими краями… Теперь развернуть и уронить, нагретым в испод. Валится, валится с нее нажить, личная и общественная, вся вековая обстава, сползают лесные рощи, выплескиваются реки, из шахт глубоких, с гор высоких летят камни. Что не удержалось, то и не нужно, обойдемся. Разбившиеся – разбились, оставшиеся в живых – затаились. Государство переворачивают – не щепки, а века истории прочь летят. И, развернув, примерившись, – хлоп на место, оборванным наверх. Все – возврата к старому нет, освободились. «Но как тут жить? – очнувшись, робко и недоуменно спрашивают наконец и потрудившиеся во имя оборотной России. – Тут же ничего не осталось… одна пустыня».
Преобразователь утомленно и презрительно улыбается. Он свое дело сделал. Подобно Моисею, он вырвал народ из-под власти фараоновой, но для этого пришлось вырвать его из родной земли и отправить в пустыню, пообещав после недолгих и нетрудных скитаний возвращение обратно, в преображенные и плодоносные Палестины. Надо было действовать решительно, дабы напомнить о пленении, зарастающем травой забвения, – и только он годился для таких действий, он был избран и наставлен, как заставить народ служить ему. Пустыня… По книге судеб и должна быть пустыня. Они, пошедшие за ним, еще не ведают, через какие стенания им придется пройти и какие фараоны будут искать их служения.
Перевернули – и все нижнее, потаенное, скрытое оказалось наверху. И наоборот. Надзиратели и камерники побратались, сделавшись учителями, и из ущелий человеческого духа вынесли свои нравы для общего пользования. Никакая революция, кем бы она ни затевалась, не может обойтись без того, чтобы ее не подхватили темные души и не превратили в свою собственность.
Что спрашивать с молодости, которую окунули в этот порядок, выдав его за воскрешающую купель, за благодатную ростепель после ледникового периода, под солнцем которой заиграла жизнь?! Не может не понимать молодость, что не ей гулять в тех райских кущах, что взращиваются торопливо с ее помощью среди попущений и разрушений, и что не она будет наследовать собственность, в которую, как строительный материал, вгоняется Россия. Но жажда сверкнуть, взыграть в жизни, урвать свой куш среди всеобщего растаскивания, превратиться во что угодно – в бабочку-однодневку, в жука навозного, в любого паразита с крыльями, но мелькнуть среди роскоши садов эдемовых, – жажда эта сильней, и ею лихорадочно стучит сердце, перегоняя слепую кровь. Что спрашивать с нее, если на глазах она перерождается в вид, не подлежащий спросу?
Я очнулся от «объяснений». Соседка спала, склонив голову на плечо мужа, и он, боясь потревожить ее, сидел неподвижно, уставив перед собой все так же объятые болью глаза. Картежники продолжали развлекаться, тасуя то карты, то пластмассовые стаканчики. Музыка взяла короткий перерыв. Мы подлетали, при снижении она снова нас развлечет. В салоне стоял тот плотный и ровный сильный гул, соревнующийся с шумом мотора, из которого никакому отдельному звуку не выплеснуться. Мы сидели в нем, как камешки на дне мощного круговорота, оно ударялось в нас, оглохших и одновременно звучащих, подхватывало наши голоса, наполнялось, накалялось и кружило еще гульней. Впереди меня молодой человек, за полтора часа ни разу не напомнивший о себе неприятно, продолжал читать учебник по маркетингу. Странно, однако же, почему мне неинтересно знать, что такое маркетинг. Что-то из основ новой жизни… Не мое, меня от этой жизни уже отбило. Правила специальных движений для достижения успеха, для которого я не гожусь…
Да, включили, загрохотало с подвывами опять. Наш птицеподобный с поднырами пошел на посадку.
В Новосибирске, сходя под холодный порывистый ветер, секущий снежинками, я вдруг заблудился: что сейчас – весна или осень? Сошел снег или еще не нашел, последний или первый под ветром? С полминуты искал, пока не вспомнил с одуревшей в полетной «атмосфере» головы: октябрь, последняя декада, предзимье. До зимы еще месяц, но в эту пору она обычно и напоминает о себе на оголенной земле особенно гулко и зло. Скатываясь с трапа, мы невольно вжимались в один круг, запахиваясь, обдергиваясь, прячась друг за друга, беспомощно выглядывая автобус, должный отвезти нас под стены аэровокзала. Автобус не торопился.
Зато в аэровокзале, всегда, при всех порядках и ценах забитом необъятными узлами беспроходно, нас поторопились вытолкать обратно. Только втиснулись – объявляют посадку. По опыту нетрудно было догадаться, что соберут и на добрый час забудут в «накопителе» – так называется загон перед выходом на летное поле, в них я провел в общей сложности, наверное, с полгода, подпирая стены, когда они доставались, или по-братски поталкиваясь плечами с подобными себе. Но пришлось идти, рейс наш окликали снова и снова. И в «накопителе» держать не стали, а сразу вывели под ветер. И только здесь забыли.
Ветер задувал еще злей, поднимая в воздух сухие листья, и еще сильней сек острым, как песок, мелким снегом. По полю несло мусор, над головами хлестало оборванным полотнищем старого призыва, нещадно трепало и нас. Прошло пятнадцать, двадцать минут, прошло полчаса. Молодежь, чтобы согреться, принялась поталкиваться, поругиваться, сначала между собой, между знакомыми, затем все чаще задевая и задирая всех подряд. Отсюда и «накопитель» казался раем. Мы, разночинные, какие-то домашние, штучные в сравнении с отборной вольницей, сбились в отдельную группу, совсем, как подтвердилось, невеликую.
А там, в главной группе, нашли занятие, превратившееся в открытие, которое увлекло всех и которое только в этой обстановке под ветром и снегом и могло родиться. Поставили под ноги маленькую, из-под «пепси» бутылку с узким горлышком и принялись целить в горлышко плевками. Ветер относил, разбрызгивал, набрасывал на одежду – увертывались, отскакивали, показывая ловкость, налетали друг на друга, азартно и односложно «делились впечатлениями»… С подветренной стороны образовался коридор из двух очередей, рвущихся к бутылке, были там и женщины,