Шрифт:
Закладка:
Да, а на третий день дедушка уже снова в Неймюле. Вечером.
Он стоит в лунном свете на дворе. Сам закрывает все двери, запирает ворота на засов.
Входит в дом.
— Мы переезжаем в Бризен.
Тетка-жена роняет миску приготовленной черники с молоком на каменный пол. Лежат осколки. Лежит черника. Течет красновато-лиловая молочная река.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
— Ой! — восклицает художник Филиппи и бежит, раскинув руки, через всю площадь, одним прыжком перескакивает через сточную канаву, останавливается перед дедушкой и говорит: — Да кто же ты такой, я тебя в первый раз вижу?
А дедушка отступает на пол, нет, скорее на четверть шага, иными словами, делает буквально такое же движение назад или куда-то еще, этого даже не определишь, отгибаясь всем корпусом, своего рода поза настороженности, какую принимают иные жуки и насекомые при нежелательных сюрпризах или вообще неожиданных встречах, нечто очень схожее или даже точь-в-точь такое.
Вот что он сделал, мой дедушка: справился с испугом, вновь обрел собственное достоинство, теперь уже ничего не случится, теперь мой дедушка может, небрежно опершись на тросточку, процедить:
— Что вам угодно, сударь?
Стало быть, совершенный горожанин мой дедушка, украшение для такой дыры, как Бризен. Это надо признать.
— Ах, только не говори, — просит художник Филиппи. Он насладился сполна этой великолепной сценкой, его только раздражает, да и то самую малость, высокомерный тон, каким дедушка величает его сударем.
— Идем, не дури, — говорит Филиппи. Они как раз стоят перед «Немецким домом» Вечорека, как раз перед дверью. — Идем, для начала получишь парочку пивка.
— Омерзительная харчевня, просто омерзительная. — Художник Филиппи весь передергивается. Вытягивает перед собой обе руки, растопырив пальцы, и строит такую брезгливую мину, какую дедушка, вероятно, за всю свою жизнь никогда еще не видел, мину, какую мог бы состроить разве что сам дедушка: то есть мину, брезгливую до крайности. — И в такой грязной пивнушке приходится сидеть. «Немецкий дом»! Курам на смех!
— Господин Филиппи, — говорит Вечорек, спеша к ним с посудным полотенцем в руках. — Господин Филиппи, надеюсь, вы не доставите мне неприятности.
Он говорит это приглушенным голосом, чуть ли не умоляюще, и прикладывает ко рту палец, но Филиппи хватает его за пуговицу жилетки и притягивает к себе.
— Ах ты, мил-человек, — говорит Филиппи, — что это ты все про себя шепчешь?
Вечорек отваживается на улыбку, пожимает плечами, извиняясь то ли за себя, то ли за художника Филиппи, говорит, обратись к моему дедушке, но также и к остальным четырем-пяти посетителям, которые, однако, все это, очевидно, давно знают и не слушают:
— Художники, известное дело. Господа знакомы?
— Нимало, — говорит Филиппи. — Этот бедняга только что с кладбища.
— Вовсе нет, — протестует дедушка. — Откуда вы взяли?
— Молчи, — говорит Филиппи и подцепляет еще и моего дедушку, теперь он обоих держит за пуговицы. — Так почему же ты корчишь такую торжественно-постную физиономию?
Ну что на это скажешь?
— Пива! — кричит Филиппи со вздохом, отпускает обоих и плюхается в ближайшее кресло, свистит, заложив два пальца, манит к себе дедушку, который стоит, словно у него видение.
— Идите уж, — шепчет Вечорек. — Как это вы на него нарвались?
— Но кто он такой? — спрашивает дедушка.
— Художник Гервиг Филиппи, не слышали?
Ага, художник, значит. И здесь, в Бризене. Даже не верится. Это что-то новое для дедушки.
Вечорек его бросил. А вот и пиво, эта так называемая парочка пивка.
— Чего это ты там мнешься? — кричит художник Филиппи. — Иди сюда, вот твое пиво.
Наша история находится некоторым образом в стадии ликвидации. Одно лицо за другим исчезает из нее, мы даем им просто уйти, а подчас и не так просто, да, с некоторыми нам, откровенно говоря, жалко расставаться: как это они вдруг уйдут неизвестно куда?
И именно сейчас, занятые столь неприятным делом, мы вводим новый персонаж — художника, и, надо думать, не без основания, основание это: наступила осень.
Осень. Кончились те пять, шесть или семь летних недель, в которые до сих пор разыгрывалась наша история. Наступила осень, дедушка продал свое имущество в Неймюле очень выгодно — двор и землю, скотину и мельницу тоже, сейчас — мельницу! Сейчас, перед самым помолом! Кстати говоря, продал Розинке. У которого теперь, помимо трактира с номерами, появилась еще и водяная мельница, единственная в Неймюле, как мы знаем. Он тут же нанял Корринта и Низванда.
Мой дедушка, стало быть, все продал. Почему, собственно? Разве он побежден? И признается в этом? Или, может, просто устал? Но спрашивать, по-моему, нет смысла.
Спрашивать нет смысла.
Это, собственно, могло бы сойти за один из этих самых пунктов. Могло бы и в то же время не могло. Так и быть, пункт двадцать шестой.
А почему мы вводим скомороха? Скоморохи нам всегда нужны[36]. Даже очень нужны. В этом вот, в художнике Филиппи, добрый центнер весу, и, однако же, он поразительно легко, будто пушинку, несет на своих маленьких ножках пухлое тело, приплясывая, ходит по улице, рассказывает: «Мать мне всегда говорила…» — потом следует что-нибудь всякий раз новое, крутит в трех пальцах тросточку с набалдашником из слоновой кости и таким же наконечником или размахивает белой картонкой «Детям и военным скидка», что-нибудь в этом духе, но разукрашенное цветочками и с пышным, ярко размалеванным венком из георгинов вокруг. Сейчас он сидит напротив моего дедушки. И он нам нужен.
Дедушка все продал. Отныне он бризенский обыватель, рантье. Ну, а как обстоит дело с вырученными деньгами?
Однажды приезжает Феллер. Его подвез живодер Фрезе. Дедушка сидит в гостиной и читает свой еженедельник «Гартенлаубе». Хорошая газета, печатается в Берлине, на глазах у самого кайзера. Дедушка читает и не может прийти в себя. Там есть статья; как же зовут человека, что написал ее, автора, что ли? Глагау, Отто Глагау звать его, и это очень важная статья, у дедушки совсем багровые уши, когда входят Кристина с Феллером.
— Погляди-ка, Иоганн, кто к нам приехал!
Кристина и в самом деле рада, пусть радуется, она только и знала что хлопотать с переездом и устройством — пока тут оглядишься, пока купишь новые занавески, и так день за днем, да к дедушка тоже рад.
— А, ты, — говорит он. И еще: — Ну садись.
— Большой тебе привет из Неймюля, — говорит Феллер и садится. Лицо у него самое многозначительное.
— Давай выкладывай, — говорит мой дедушка.
А теперь, стало быть, все по порядку, как Феллер надумал за долгую дорогу на телеге: во-первых, во-вторых, в-третьих.