Шрифт:
Закладка:
А впрочем, кто теперь разберет, чего тогда больше у них было: всамделишной любви или слепой жажды жизни? Да на поверку не так уж велика и напориста оказалась эта самая жажда, если довела она их лишь до неумелых ребячьих поцелуев, а вот шагнуть вместе с ними через заветный порог так и не хватило у нее силенки. Не хватило или просто не успела?
Одно было ясно теперь Селиванову: война невзначай столкнула его с первой любовью и тут же, точно спеша исправить невольную свою доброту, разметала их, как песчинки. Все его письма остались без ответа, будто ухнули в бездонную яму, а последнее, посланное уже в сорок шестом, мирном году, вернулось с пометкой: «Адресат выбыл, хата заколочена».
И осталась у Селиванова лишь память о далекой и мимолетной встрече на дорогах войны. Память эта прочно прижилась в его сердце и, как все святое, надежно помогала Селиванову в трудные минуты и согревала на студеном сквознячке в житейских его Антарктидах…
В первые годы после войны Селиванов лелеял думку — выкроить как-нибудь время и вволю побродить по памятным для него местам. Собирался он заглянуть и в деревню Гвоздевку, на околице которой его впервые ранило, и в усадьбу ближнего совхоза, где стоял тогда их батальон и где в молодом, редком, совсем еще без тени саду повстречался он с первой своей любовью.
Но жизнь сложилась так, что Селиванову до сих пор не удалось проведать эти места. Сначала отпуск на заводе ему давали только зимой, а Селиванов воевал под Гвоздевкой летом, все здесь в памяти его навечно осталось зеленым, будто и зима сюда никогда не добиралась, обходила заповедный этот край стороной. И поездку посреди зимы Селиванов забраковал, убоявшись, что снежные гвоздевские поля ничего не скажут его сердцу. А потом он поступил в вечерний техникум, женился, у него родилась дочка, новые неотложные заботы вошли в его жизнь и изрядно потеснили давнюю мечту — побродить по гвоздевским зеленым полям. С годами мечта эта совсем поблекла, стала казаться повзрослевшему Селиванову несерьезной, почти такой же нелепой, как детское его желание доскакать до Москвы на одной ножке.
И вышло так, что несбывшаяся экскурсия эта ржавой железкой легла в ту неказистую кучу, куда каждый из нас всю жизнь собирает большие и малые свои упущения и просроченные надежды. Хотя Селиванов на жизнь не жаловался и считал, что живет не хуже других и даже получше многих, но как-то получалось так, что невеселая горка эта год от года все росла у него и росла. Ясности ради надо сказать, что несостоявшаяся поездка к месту первого боя была далеко не самым большим упущением в жизни Селиванова…
Он пристально вглядывался в мирные поля, бегущие за окном вагона, но все вокруг было точь-в-точь таким же, как час и сутки назад. Ничто не предвещало близости т о й станции. На горизонте навстречу друг другу ползли два комбайна, докашивая последнюю загонку хлеба. Над током шапкой повисла пыль: загорелые крепконогие девчата перелопачивали тяжелое, отливающее латунью зерно.
А тогда население из прифронтовой полосы эвакуировали и на диво богатый в том году урожай некому было убирать. Они шли, кажется, по тому вон разбитому большаку, и по обе стороны дороги низкими мертвыми валами лежал перестойный хлеб, уткнувшись спутанными колосьями в землю. И потомственному рабочему пареньку Селиванову, знающему лишь хлеб из булочной и не умеющему толком отличить рожь от пшеницы, стало вдруг нестерпимо горько и стыдно — каким-то совсем новым для него, сосущим душу стыдом — смотреть на это беспризорное поле с выращенным и кинутым урожаем. Было смутное чувство, будто все они тут, от рядового и до самого высокого командира, попрали какой-то всечеловечий, испокон веков живущий на свете закон и виноваты перед этим опозоренным полем.
Понаторевший за эти годы в грамоте Селиванов решил теперь с опозданием в два десятка лет, что тогда, пожалуй, в нем заговорил вдруг прадед — тульский крестьянин. Из своей немеханизированной дали, через три поколенья заводских рабочих, отринутых от земли, он дотянулся-таки до индустриального правнука и постучался ему в сердце древней и вечной обидой хлебороба.
А над той вон круглой рощицей зло клубился тогда черный жирный дым: горело бензохранилище, подожженное немецкими самолетами. Это война расписалась в русском небе, подала свою первую весточку молодому Селиванову, пообещала и до него добраться…
Больше всего ему хотелось сейчас побыть одному, чтобы не пропустить ни одной приметы и без помех припомнить все, что было тогда вокруг. Но вслед за ним на площадку вышла проводница Зина. В душе Селиванов подосадовал на непрошеную соседку, но, общительный от природы, ничем не выдал своего недовольства и даже улыбнулся Зине в ответ. Сдается, с непривычки к таким занятиям он все-таки немного стеснялся того, что до срока ударился в пенсионерские делишки: ворошит тут стародавние свои воспоминания, поросшие быльем.
Маленькая, быстрая в движениях Зина была того неопределенного возраста, когда сразу видно, что перед тобой не молоденькая девушка, но и пожилой такую женщину назвать еще рановато. Одни женщины выглядят так далеко за тридцать, а другие и в двадцать пять лет.
Селиванов вообще легко сходился с новыми людьми, а с Зиной за два дня пути у него установились те особые, с виду совсем простые, а по сути дела, если толком разобраться, очень сложные отношения, какие сами собой, помимо воли, складываются между людьми, с первого взгляда расположенными друг к другу. Ни единым словом не обмолвившись об этом, они оба тем не менее знали, что их что-то связывает, будто зыбкая ниточка протянулась меж ними. Но и Селиванов и Зина не были в жизни новичками, давно уже не преувеличивали это внезапное и трудно объяснимое чувство взаимной симпатии и, охотно подчиняясь ему, беря все хорошее, что оно им дарило, даже в мыслях не называли эту нечаянную радость любовью.
Зина смахнула тряпкой пыль с никелированного поручня, озабоченно глянула на часики и как бы между делом повернулась к Селиванову, собираясь поболтать с ним до остановки поезда.