Шрифт:
Закладка:
Игнатов в школе увлекался радиоделом и теперь вызвался отладить аппаратуру, дающую трансляцию на зрительный зал.
— Фонирует, фонирует, Славик. Прошлой весной сам Матвеев перед сержантским составом выступал. И вдруг фон как пошел со свистом. Пришлось все к чертовой матери отключить. А полковник на ковер меня вызвал, втык сделал.
Однажды перед самым ужином, когда Игнатов наладил освещение сцены, Сосновский спросил:
— У вас в роте ребят талантливых по линии самодеятельности нет? Или, может, ты и сам что умеешь?
Игнатов пожал плечами.
— Не поешь ли?
— Нет… Для себя иногда наговаривал что-то под гитару.
Сосновский хлопнул в ладоши:
— На гитаре играешь?
— Немного.
Сосновский провел его в свой кабинет, в который можно было попасть, лишь спустившись по крутой темной лестнице мимо кинобудки. Большую часть крохотного, похожего на кладовку кабинета занимал канцелярские стол, в центре которого громоздилась облезлая пишущая машинка. Гитару Сосновский достал из шкафа, предварительно попросив Игнатова перетащить в другой угол рулон плакатов на уставные темы.
Игнатов попробовал струны, немного подстроил. И, как говорится, не ударил в грязь лицом.
— Ты меня выручил, Славик, — радостно заявил Сосновский, осанисто дернув подбородком. — Завтра начнешь репетировать с солистами. У меня полоса сплошных невезений. Три парня прекрасно играли на гитарах. Представляешь, трио! И все трое осенью демобилизовались…
…С субботы на воскресенье прапорщик Ерофеенко все-таки определил Игнатова в наряд по кухне. Наряд заступал в шесть часов вечера, и, естественно, Игнатов не мог явиться к Сосновскому в четыре часа дня, как это было условлено. Заступающим в наряд полагался дневной отдых. И вообще они не имели права отлучаться из казармы. Мишка Истру, как он сам признавался, «по причине длинного языка и врожденного неуважения к дисциплине» за полгода стал крупнейшим специалистом по уборке сортиров, мытью полов и чистке картофеля. Легко догадаться, он тоже был в составе наряда. И по мере сил и опыта оказывал моральную поддержку другу.
— В детстве я верил, что Земля по форме напоминает мячик и вертится в пустоте. Теперь же я убежден, что она плоская и лежит на трех китах. Первый кит — спокойствие, второй кит — терпение. Третий кит — дружба… Мы все вышли из земли и вернемся в нее, значит, должны опираться на тех же китов, что опирается она. Послал нас Ерофеенко в наряд — спокойствие. Заставит повар мыть миски, убирать столы, выскребать из котлов остатки каши — терпение. Но зато, когда наступит ночь и повара уйдут спать, придет к нам кит дружбы. Нажарим мы всем нарядом картошки с хорошим мясом. Где ты такую еду попробуешь? Разве что у родной мамы.
Игнатов любил жареную картошку и мясо тоже. Но еще он любил спать по ночам. Между тем все знали — наряд на кухне не то место, где можно выспаться.
— Конечно, — говорил Мишка Истру, — и на кухне среди ночи выпадает часика два-полтора, когда можно бросить кости. Но телеграфным столбом встает вопрос, куда их бросать. На столах спать негигиенично, на полу холодновато. Остаются, старик, скамейки. Узкие, как выщипанная бровь красавицы.
В казарме на тумбочке дневального стоял телефон. Теоретически по телефону можно было позвонить в клуб и переговорить с Сосновским. Однако без разрешения офицеров или прапорщика Ерофеенко рядовые не имели права пользоваться телефоном. Лейтенант Березкин в расположении роты после обеда не появлялся. О том, чтобы просить разрешения у Ерофеенко, не могло быть и речи…
Прапорщик важно и молча ходил по казарме, как уран, излучал энергию каждым своим взглядом, каждым своим жестом и даже многозначительным сопением. Миновав пустые стеллажи для чистки оружия, на которых, как ни старайся убирать, оставались следы масла и щелочи, прапорщик Ерофеенко замер, пораженный тоскливым, как дождливый понедельник, напевом, доносившимся из приоткрытых дверей курилки.
…В ресторане на эстраду вышел
Молодой оборванный скрипач.
Оцепенение, поразившее старшину, было сродни тому, которое может случиться глухой ночью, когда стоишь на боевом посту и вдруг слышишь настораживающий хруст веток, кустарника и понимаешь — кто-то приближается к объекту с самого опасного направления. «Стой! Кто идет?!» — знаешь, надо так крикнуть. А в глубине души чувство самосохранения подсказывает: может, вначале выстрелить?
Он остановился на минуту,
Повернул огромные глаза
Так, что побледнели проститутки
И на миг умолкли голоса.
Ерофеенко почувствовал, у него отвисает челюсть. Нет, он не уловил в содержании какой-то крамолы. Ясно, песня была приблатненная. Но слово «проститутки» неприятно резануло слух, хотя родной сын старшины Вавила, еще будучи десятиклассником, показал отцу орфографический словарь, выпущенный в 1968 году издательством «Советская энциклопедия», где на странице 431 в первом столбце шло «проституированный», а за ним по порядку «проституировать, -рую, -руешь, проституироваться, -руется, проститутка» и т. д.
— Зачем они все это публикуют? — потрясенно спросил тогда Ерофеенко сына.
Вавила со знанием дела ответил:
— Чтобы при написании ошибок не наделать.
— Зачем же я стану писать такое похабное слово? — изумился прапорщик.
— Это, папа, у вас от бескультурья, от начального образования. Слово совершенно нормальное. Литературное и цензурное.
— Вот получай, — громко и отчаянно сказала Мария Ивановна, жена прапорщика, имевшая, как ее муж, начальное образование. — Учи их больше. Все Советская власть правильно сделала. Только десятилетки зря придумала. Убытка от учения больше, чем пользы. Пользы-то с ноготок.
Ерофеенко одернул китель. Он почему-то всегда поступал так в минуту растерянности. Движение рук словно встряхнуло его. Он сделал глубокий выдох. И осторожно открыл дверь в курилку.
Естественно, в курилке пахло не цветами, а табаком. Но дым не стоял заставой богатырской, наоборот, сиротски висел над самокруткой рядового Асирьяна, сидевшего в глубоком одиночестве перед урной, заполненной водой и как осенние листья плавающими в ней окурками.
Он стоял, наигрывая жутко,
Строя горы человечьих мук.
Он играл, а скрипка вырывалась
Из его ошеломленных рук.
Асирьян пел с такой тоской в голосе, что прапорщик Ерофеенко почувствовал, как на голове шевелятся волосы.
Без меня та скрипка жить не может,
Так играй, родимая, и плачь…
— Рядовой Асирьян, вы что поете? — не своим голосом спросил Ерофеенко.
Асирьян повернул голову, посмотрел на старшину без служебного рвения, потому как твердо помнил: в туалете, в бане, в курилке все равны. Сказал:
— Да так… Вартана Вартановича вспомнил.
Поскольку Ерофеенко запамятовал, кто такой Вартан Вартанович, а может, никогда