Шрифт:
Закладка:
– Ну, я последние десять минут посмотрела. Ой, до чего милый фильм. Какая музыка! Лэрри Адлер[101], вот да. У нас была запись, между прочим, – у нас с твоим отцом. Один из первых фильмов, какие мы посмотрели вместе. Ты смотрел?
– Конечно. Всякий раз смотрю. Обожаю домик с конюшней, который в начале.
– Но я тебе вот что скажу. Когда фильм кончился, я переключила канал и… в общем, впервые увидела такое. Давали какое-то шоу свиданий, и все люди там были совершенно голые. Нагишом. Камера наезжала, и видны были у ребят все их причиндалы. И все сбрито было вдобавок. Кому охота смотреть на это, да на больших экранах? Представь: переключиться на такое после “Женевьев”!
Питер рассмеялся и сказал:
– Ну не знаю, мам… Перемен ты за годы повидала разных, верно?
– Перемен? Такого я сроду не видывала!
6
Макушка моей матери
Этот мотивчик стал одним из тех, о каких мы даже больше не задумываемся, до того часто мы их слышим. Размер четыре четверти. Два такта по три ноты: первый интервал – чистая квинта (ми бемоль – си бемоль), второй – увеличенная квинта (ре – вновь си бемоль). Примитивно, однако невозможно выкинуть из головы. Миллионы людей слышат их каждый день: эти несколько тактов возвещают о начале скайп-звонка. Звоня маме, я слушаю повтор этих тактов по меньшей мере пятнадцать-двадцать раз. Столько ей нужно времени, чтобы принять звонок. Я уже готов забросить это дело, как вдруг экран, помаргивая, наконец оживает. Поначалу изображение дрожит и качается, а затем, когда стабилизируется, я вижу, что смотрю на нечто неопознаваемое. Светло-серый прямоугольник, вид снизу под странным углом. Через некоторое время до меня доходит: это буфет у мамы в кухне.
– Мам, – терпеливо объясняю я, – у тебя камера опять не туда направлена.
– Я тебя вижу, – говорит она. – Вижу тебя отлично.
Происходят некоторые маневры, в результате мы приходим к компромиссу. Она опирает планшет о какой-нибудь предмет на кухонном столе – на вазу с фруктами, может, или на пирожницу, – и теперь мой экран по-прежнему показывает в основном ее кухонный буфет, однако вижу я и верхнюю часть маминой головы. Не идеально, однако сойдет, чтобы начать разговор.
Моя восьмидесятишестилетняя мать не привыкла разлучаться с семьей так надолго. Никто из нас не может навестить ее уже три месяца. Каждый вечер мы с ней говорим по телефону и два-три раза в неделю – по скайпу. Сказать нам друг другу есть мало что, но цель разговора – не обмен сведениями. Цель – достичь хоть какой-то близости, сбиться потеснее ради тепла.
Пока она говорит, я вглядываюсь в макушку моей матери. Эту часть ее тела я толком никогда и не замечал, пока не началась пандемия и эти звонки не стали единственным каналом общения. Я, например, не осознавал, что у нее такой высокий лоб, а линия волос так сильно поднялась. Седина шевелюры теперь зрима, поскольку она уже несколько месяцев не может принять у себя парикмахершу и покрасить волосы в светлый тон, как это было последние двадцать лет, если не дольше. Я вижу шелушащуюся кожу ее черепа. Кажется странным, что именно эта часть ее тела станет мне так близко знакома в эти последние недели, что видеть я буду в основном ее, а не глаза или рот, поскольку мама не умеет правильно нацелить камеру планшета.
Планшет был преподнесен ей в подарок на восьмидесятилетие, но она так и не выучилась им пользоваться и взялась за это лишь потому, что только так она могла хотя бы глянуть на меня и всю остальную родню. Последний раз я видел маму вживую еще до локдауна. В марте 2020-го. Тогда мир только начал прозревать насчет вируса. Как давно это случилось. До чего наивны мы все были. Видели кадры, снятые при локдауне в Ухани, и рассказывали себе сказки – утешительные, но и слегка расистские, – что вот такое может случиться в Азии, но не в Европе. А затем объявили, что вирус распространился по всему северу Италии и страна закрывается на локдаун. В Британии большие собрания не поощрялись и поддерживалось пресловутое “социальное дистанцирование” – новый речевой оборот, два слова, которые прежде никто не ставил рядом, но вскоре оборот этот будет у всех на устах, будто употреблялся всегда. Таково было положение вещей, когда все начиналось и когда моя племянница Лорна, джазовая музыкантша, полетела в Вену с коротким турне: в понедельник Вена, затем Мюнхен, следом Ганновер, Гамбург, Берлин и Лейпциг. Во всех точках назначения публичные события отменялись, а залы закрывались. Она сказала мне, что перед каждым концертом шло обсуждение – люди пытались решить, по-прежнему ли законно проводить концерты. Поведение людей начало меняться. Никто не носил маски, зато в поездах стали ездить в перчатках, а также зачем-то скупать в огромных количествах туалетную бумагу. Никто ни с кем больше не обнимался, все прикасались друг к дружке только локтями.
Внезапно соприкосновение с другим человеком – настоящее физическое соприкосновение – стало источником страха, отвращения, того, от чего следует уклоняться. Когда сестра Лорны Сьюзен навещала бабушку и взяла с собой маленькую дочку Бриди, все боялись заразить бабушку вирусом и в дом не зашли. Стояли у окна снаружи и разговаривали по телефону.
– Ужасно это было, – сказала мне после этого мама. Когда б ни выражала она свои чувства, всегда старалась сказать как можно меньше слов, но я в точности понимал, что́ она имела в виду: видеть свою правнучку только через стекло, говорить с ней только по телефону, пусть и было между ними всего несколько ярдов, было для мамы мучением.
С начала локдауна я не видел маму три месяца. Лишь макушку ее головы на экране моего компьютера. Седеющие волосы, шелушащийся череп.
* * *
Постепенно уходят первые недели той новой действительности.
За это время я иногда задаюсь вопросом: что она, эта пандемия, значит? Для меня, для людей вокруг? И осознаю, что ответ на этот вопрос в значительной мере зависит от отношений