Шрифт:
Закладка:
Я не верил в то, что говорил. И не верил, что мне поверят другие. Особенно этот – с лицом телеведущего.
И тут я увидел улыбку управдома. Это была не улыбка. Нет. Это… Ну, когда на очень сухом песке – разводы. Высохшие русла от ручейков воды. Расползающиеся узкими извилистыми змеями. Которые чисто физически неприятны… Или когда трескается земля похожими змееподобными узкоколейками. Только тогда земля физически неприятна… Такой и была улыбка официанта.
– С ним все будет в порядке, – сказал управдом, и мне показалось, что кто-то ногтем провел по стеклу. – Не беспокойтесь. И можете не докладывать.
Он улыбнулся. И я физически почувствовал, как где-то еще земля дала трещину.
– Он проснется, и…
И я вдруг понял, что Туполев уже никогда не проснется и что я вижу его в последний раз. И я не ошибся…
Это уже потом, потом мне просто сказали. Кажется, Андреев или кто-то очень похожий на него:
– Самое главное, что нам помогает с русскими – проверка на алкоголь. Вот на том они и горят. Вот и вся байка о тайне русской души. Ну, все пьяные – люди как люди. А эти… Эти по-прежнему, почему-то именно в самом свинском виде вдруг решают стать не свиньями, а просто людьми. Нормальными людьми. И это ненормально. И это парадоксально. И это единственный феномен, не разгаданный до сих пор. Но мы работаем над этим…
Они действительно работали. И мне вдруг впервые, по-настоящему, искренне, от всей души, от всего сердца, ну, как еще говорят… От каждой пылинки на одежде. До каждой клеточки мозга… Мне захотелось работать против них. Не просто работать. Мне захотелось их уничтожить.
Жизнь бесценна. Конечно. Но лишь когда это касается людей. Животных. Или травы. Или цикория у дачи моего детства. Или детства Дункан. Или любого детства… Эти же не попадали ни в одну категорию. Ни в один вид. Ни в один род. И я их уже пощадить не мог. И не хотел.
Утром я закрылся в душевой – единственном месте, где меня не могли видеть. А если и могли, то я на всякий случай сделал так, чтобы они все равно ни черта не поняли. И вскрыл пакет, оставленный мне Дункан. Перед своей смертью… Это был ее дневник. Я вложил его в глянцевый журнал о глянцевых автомобилях. И стал читать под оглушительный шум душа.
Это был дневник девушки, которая поверила и доверила его только мне. Мне сложно было понять ее логику. А впрочем… Туполева она слишком хорошо знала. Туполев был всегда слишком эмоционален и слишком пьян. Никогда нельзя доверять пьяницам. И эмоциям. Они всегда выдают. Особенно, если их слишком.
Это был дневник, вложенный в голубую пластиковую обложку и исписанный мелким неразборчивым подчерком. Но я был врач. Я умел прочесть любой почерк. Самый неразборчивый. Напротив, я даже привык к таким. И сам так писал…
Но начал я не с первой страницы. С последней. Как в детстве – когда хочется узнать финал. И читать книгу с конца.
И не ошибся… В «кармане» задней обложки лежала вырезка из газеты. Я не понимал, как она туда попала. Ведь мы были совершенно оторваны и от большой земли, и даже от мало-мальского информационного пространства. Видимо, не все.
Скупая манера письма. Типографский шрифт. Как всегда – черный. Как всегда – четкий, так не привычный для врача. И никаких эмоций! И это почему-то возмутило меня. В первую очередь. Словно я не хотел больше ни о чем думать. Словно я хотел защититься от собственных эмоций. Но не получалось…
Это была лаконичная заметка о том, что на детском празднике в честь прихода весны в детском развлекательном центре погибло 83 ребенка. Спасти никого не удалось. Запасной и основной выходы по случайности были заблокированы. Пожар начался из-за брошенной петарды. И молниеносно охватил все здание. Помочь никому не удалось. Хотя пожарные приехали вовремя. Некоторые дети лишь успели написать эсэмэски. «Мамочка, я горю». «Мамочка, люблю вас всех». «Мамочка, прощай, я люблю тебя». «Мамочка, верю, нас спасут». «Мамочка, ты говорила, что наш дедушка самый сильный… Спасите». «Мамочка, где ты, где?»… Все дети погибли… Вот и все. Нет ничего и никого. Есть только пепелище, которому никогда не будет оправдания.
Я посмотрел на дату выхода газеты. Вчерашняя? Значит… Значит, Дункан не выдержала. Значит, это действительно было самоубийство. Этот день трагической гибели детей по случайному (или не случайному) совпадению был днем сожжения фашистами белорусской деревни Хатынь… Понятно, ведь необходимо не просто преступление. Необходимо показательное преступление. С прямым отсылом. Например, к прошлому. С угрозой за прошлое – за прошлую Победу… Прав был Туполев: ничто и никогда не происходит случайно. Ничто и никогда. Когда нет войны. Объявленной войны. Все равно война идет…
Сегодня и я объявил войну. От своего имени. Хотя война идет давно. Извращенная война. Но о ней никогда не расскажут. Так, всего лишь случайность. Всего лишь петарда. Всего лишь халатность. И наказание за должностное преступление. И никаких врагов нет… Но кто вернет десятки погибших детей?
Я продолжил читать дневник с конца. Как в детстве. Хотя с сегодняшнего дня, мне казалось, что никто из взрослых не имел права на свое ушедшее детство… На последней странице были стихи Дункан:
Простите, дети.
Для кого-то еще будет и день, и ночь
С мишкой и одеялком.
Для кого-то будут новогодние дни.
И огни.
И праздники в платьице ярком.
Для кого-то случится сирень.
Ну, та, которая в мае.
У меня нет детей, и вы – не мои.
И я вас даже не знаю.
А для меня – прочь день.
И прочь – ночь.
Я ничем не смогу вам помочь…
Я закрыл лицо раскрытым дневником Дункан. И носом уткнулся в ее мелкие неразборчивые строки. Мне не было больно. Я умел лечить боль. Но эту боль я уже никогда не вылечу. Это не вылечил бы и сам Гиппократ. Мне было… Смертельно больно. И я уже знал, что такую боль невозможно вылечить. Особенно свою. И я решил отказаться от своей профессии. Зачем она нужна, если никогда, никогда не сможешь помочь…
Я объявляю вам войну
Не за погибшую часть света,
Не за свою побитую страну,
А