Шрифт:
Закладка:
Различие между Лосевым и Булгаковым, хотя и не столь принципиальное с внутренне имяславской точки зрения, тоже, тем не менее, «точно бьет в цель»: оно, как мы увидим, также отзовется в принципиальных пластах лингвистических теорий. Первичное, в виде простой констатации, описание этого различия тоже может быть дано через точку касания двух миров. У специально разрабатывавшего софиологическую тематику Булгакова «рождение» языка онтологически зафиксировано именно в самой этой точке касания, вообще – там, где впервые появляется элемент тварности. У Лосева, вводившего ономатическое начало в саму Первосущность, язык «фиксируется» до и вне этой точки, т. е. до и вне тварного мира. Точка касания миров лишь модифицирует у Лосева, хотя и существенно, природу и характер языковых процессов, но не создает «языковость» как таковую, имеющую нетварную природу. То, следовательно, «первослово», на основе которого Лосев и Булгаков совместно противопоставлялись выше Флоренскому, не идентично понимается ими: у Лосева предполагается одновременное наличие наряду с «первословом» своего рода «сверхпервослова», фиксирующего акт «самоименования Первосущности». Это «сверхпервослово» не является не только тем именем или словом, которые мы слышим из других уст и сами реально произносим, но не является оно и априорно данной сознанию точкой касания двух миров (как это фактически происходит в концепции Булгакова, не акцентирующей «языковое» самообщение Первосущности вне и до тварного мира). «Сверхумное имя» доступно человеку, по Лосеву, лишь в гиперноэтическом экстазе: такое имя «всецело и не тронуто инобытием», оно «не хулится материей», сияя во всей своей нетронутости[782]. Такое имя – высшая, согласно Лосеву, точка, до которой дорастает Первосущность «с тем, чтобы далее ринуться с этой высоты в бездну инобытия»[783]. В точке же касания двух миров (и далее в «естественном» человеческом языке) сущность проявляется, по Лосеву, в многоступенчатой лестнице неполного свернутого именитства. Как неполные свернутые имена, т. е. как принципиально языковые по своей природе явления, оцениваются Лосевым (как и Булгаковым) все те априорные формы и универсальные «смыслы» и «законы», которые исследуются в неокантианстве, и все те феномены сознания, которые «усматриваются» в феноменологии.
И все же хотя все универсальное в человеческом сознании равно имеет, по Лосеву и Булгакову, языковую природу, это общее понимание на фоне указанного выше различия таит в себе тем не менее зародыш острой лингвистической проблемы. Введение Лосевым в язык дополнительного «сверх-уровня», отсутствующего у Булгакова, неизбежно резко обостряет вопрос о соотношении между собой различных онтологических языковых «срезов». И дело тут не только в том, каким образом «не-тварный» язык входит в точку касания двух миров, т. е. трансформируется в общие лосевско-булгаковские «первослова», но и в том, как эти «первослова» затем трансформируются в «естественный» человеческий язык. Ниже мы увидим, что решение второго вопроса зависит от того, ставится ли вообще первый вопрос, и Р если ставится, – от того, как он решается. Если перевести это различие между Лосевым и Булгаковым, индуцирующее проблему соотношения языков разного онтологического статуса, на язык теоретической лингвистики, то оно будет звучать как проблема соотношения, с одной стороны, «чистого смысла» или «универсальной семантики» (которые чаще всего выступают в других лингвофилософских концепциях функциональными заместителями сферы «первослов», по Лосеву и Булгакову) и, с другой стороны, собственно языковой семантики с ее особыми грамматическими и синтаксическими закономерностями, определяемыми в том числе и чувственной плотью языка. Эта проблематика – второй центральный смысловой стержень статьи, вокруг которого будет строиться ее дальнейший сюжет.
И, наконец, третий смысловой стержень статьи связан с проблемой устранимости или неустранимости из речи «я» говорящего. Именно эта проблема является «завязкой» многих теоретических споров в лингвистике XX века: к ней, как к фокусу, стягиваются дискуссионные смысловые нити и от большинства частных лингвистических вопросов, и от наиболее значительных философских концепций языка (Гуссерль, Хайдеггер, Бубер, Фуко, Деррида и др.). Имяславие в этой проблеме выступает под «единым флагом», но как бы разными фронтами: во всех трех анализируемых здесь версиях имяславия однозначно постулируется неустранимость из речи ее персоналистических составляющих, но соответственно описанному выше разному пониманию статуса языка эта неустранимость особо акцентируется в разных версиях на разных уровнях языка (на уровне «чистого смысла» и «абстрактной» языковой семантики, т. е. в сфере «первослов» у Лосева и Булгакова, и на уровне реальной, чувственно воспринимаемой речи – у Флоренского), что в совокупности только усиливает в целом единый имяславский тезис о принципиальной невозможности деперсонализации языка.
Если теперь совместить все три смысловых стержня статьи, отражающих наиболее перспективные лингвистические потенции имяславия, то можно дать примерный список тех философских проблем теоретической лингвистики, на фоне которых рельефней проступает и специфика различных версий имяславия, и инвариантные свойства имяславского подхода в целом, и его способность так или иначе повлиять на решение этих проблем. Череда подразумеваемых здесь дискуссионных лингвистических вопросов уже сама по себе достаточно выразительна (переходные логические звенья между этими вопросами здесь вынужденно опускаются). Так, имяславская антиномия «образа» и «слова» связана с выяснением соотношения в языке, с одной стороны, наглядности-выразительности-изобразительности, с другой – слышимости-понимаемости-ответности. Отсюда тянутся нити к многочисленным дискуссиям о природе собственного языкового образа и о его соотношении с языковой и внеязыковой семантикой. Тропы, составлявшие ранее ядро этой дискуссионной проблемы, отошли теперь к ее периферии, в центр же выдвинулся вопрос о персоналистических составляющих речи, об авторе, и даже прямо – об «образе автора» (входит или не входит исходящий от автора субъективный компонент в смысловой состав речи; если «не входит», то как от него «избавиться» с тем, чтобы выйти к «чистому смыслу», если «входит», то какую часть речевого смысла это авторское «я» определяет и как эта часть отражается (если отражается) в чувственной плоти речи; существует ли принципиальная разница между тем, чтобы «слышать» автора, и тем, чтобы его «видеть»; видим ли вообще образ автора в его речи: можно ли, в частности, иметь индивидуализированный или типический, например социальный, образ автора; является ли речь овеществлением «я» говорящего или ее смысл должен быть деперсонализирован; как соотносится автор и его речь с синтаксическими понятиями субъекта и предиката; возможно ли полное «отмысливание» автора от речи – «смерть автора», или «отмысливание» речи от автора, т. е. ситуация, когда «говорит сам язык», и т. д.)
Намеченное проблемное поле так или иначе расширялось во всех направлениях лингвистической мысли. В качестве крайних полюсов в подходе к этим проблемам можно назвать, с одной стороны, отечественную нормативную филологию 1940-х – 1980-х годов со структуралистским оттенком, в которой понятие «образ автора» намеренно выдвигалось в центр системы (в частности, концепция В. В. Виноградова; именно на этом фоне, кстати, создавались поздние