Шрифт:
Закладка:
Потом Таня, невзирая на жалобные крики Зои Григорьевны, сделала ей клизму, хотя старушке вовсе не надо было, но Таня слушать не стала, вынесла судно и прибрала в тумбочке у Зои Григорьевны.
Наступил вечер, но Таня не уходила, сидела на подоконнике в коридоре, поджидая Надю. Надя пришла, прошлась по палатам, сделала уколы и села читать книгу, которую ей дали на одну ночь. Таня, вздыхая, ходила вокруг нее. «О чем читаешь?» — спросила она. «Об одном прекрасном поэте, — ответила Надя. — Его убили. О нем написала жена». — «Жена-а... — покивала Таня и неопределенно добавила: — Да, мертвых всегда уважают. А вот с живыми как жить». — «По-доброму», — коротко научила ее Надя. «Да-а, по-доброму, — завязалась Таня. — А как? Жизнь, она не дает». — «В любых условиях надо оставаться человеком». — «Да? — иронически, начиная сердиться, сказала Таня, но почему-то проглотила подступившее раздражение и согласилась: — Вообще-то верно. Значит, по-доброму. Ага». И Надя продолжала читать, а Таня ушла.
Надя читала страшную историю, произошедшую пятьдесят лет назад, и думать не думала, что в эту ночь произойдет не менее страшная история, она тогда задалась целью во что бы то ни стало за ночь осилить книгу и вовремя вернуть ее хозяевам, вместо того чтобы поступить так, как написано в книгах, то есть закрыть ее, недочитанную, и набрать номер Таниного телефона, поговорить с нею, потому что она что-то такое почувствовала, потому что ясно было, что Таня маялась.
И она все потом представляла, как ужасно, должно быть, страдала Таня со своей душой, изъеденной непонятной болью и одиночеством, настолько глубоким и безнадежным, что последнюю свою ночь она провела на могиле у мамы, единственного человека, любившего ее и знавшего Таню не угрюмой, озлобившейся бабой, а открытой, нежной девочкой. Ее нашли наполовину сползшей с могильного холмика, обнявшей себя руками так крепко, что потом еле разжали окостеневшие руки и связали их на груди бинтом. Перед тем как в последний раз прижаться к матери, Таня успела зашвырнуть за ограду резиновый жгут и шприц.
В больнице ее тихо осуждали: бросить двоих детей! Такой безрассудный поступок, так может поступить только дитя бессмысленное, не страшащееся смерти, потому что ничего еще не знает о жизни, о жизни, которая похожа на детское дыхание на морозном стекле: отхлынуло теплое любопытство ребенка — и глазок в окне стремительно зарастает морозной сельвой, ледяными джунглями. И кто теперь вспомнит, как бывшая девочка, с головы которой не так давно спорхнули банты, наливаясь злобой, вламывалась в очередь за кукурузными палочками, толкая в грудь другую такую же бывшую девочку по праву наиболее неудавшейся судьбы; с такой же надсадой и ожесточением она влезла теперь без очереди в землю, оттолкнув ту же Зою Григорьевну или другую прошлую девочку и целую вереницу людей, истративших свое время. В голове у Нади все спуталось. Почему-то ей казалось, что смерть поэта и Танину напрасную гибель соединяет одна глубокая причина, которая заложена в природе и плавает в мировом пространстве, покачиваясь, как водоросли, как наэлектризованные мысли больного, примагничивая случайные души, и большие и малые — души большие, как само это пространство, впитывающие в себя как можно больше солнца и поэзии, и маленькие, такие тесные, что в них не могло как следует разместиться ни одно человеческое чувство, и так темно там внутри, такой туман стоит у входа в душу, что человеку начинает не хватать воздуха и на зубах скрипит толченое стекло. И что это за молния, под прицелом которой человек рос, рвал цветы, смотрелся в зеркало, пересчитывал деньги, рождал детей? Что? Что?
Петр I
В Теплом Стане в однокомнатной квартире живет с матерью странная, невероятная девочка, пожалуй, красивая, красивая даже сейчас, в свои тринадцать лет, в том самом возрасте, когда в сумрачном, угловатом подростке начинает брезжить девушка, и это ощущение, мы знаем, для некоторых девочек тяжелее той живой, мягкой, настойчивой тяжести, которую испытывают беременные на последнем месяце; ребенок, в сущности, еще не разродился женщиной, но ему уже тесно в своем жалобном ребяческом теле, теснит его изнутри тьма другой, не по росту и уму, жизни, будто ломает хрупкую, но упорную кость, сминает сны, и все это надо претерпеть в одиночестве, в сокрытии, тайно приглядываясь к ровесницам в поисках тех же примет смятения. Вероятно, все это происходило с Катей, и происходило куда болезненней, чем сказано, чем было у ее немногочисленных приятельниц, которым по-разному удалось сублимировать это наваждение: кто в видеоклубе топтался, кто приобретал спортивные навыки, кто рьяно исполнял положенную учебу, кого спасали родительские скандалы. С Катериной все было сложней, потому что девочка была затаенная, угрюмая, физически крепкая. Ближе к тринадцати годам она стала слышать стук собственного сердца, как слышит бомбист часы, отсчитывающие последние секунды до взрыва, будто стучало оно не в теле, а повсюду, и все могли его услышать, если хорошо прислушаться. Нарастающий страх и отчаяние одинокого существа, которое, как ни силилось, не могло заинтересоваться предложенным набором подружкиных интересов, должны были, казалось, в клочья разнести ее такое прочное существо, но природа своеобразно позаботилась о Кате... В переполненной впечатлениями душе открылся некий клапан, по которому ринулась прочь от жизни мысль: так преступник, страшась возмездия, бежит не в распахнутые настежь ворота и открытые двери, а устремляет свой бег к высокому забору, просачивается в щель, которую раздвигают для него отчаяние и надежда, а преследователи, не имеющие таких надежды и отчаяния, застревают в щели.
Никто не замечал, что глаза ее часто делались неподвижными, будто у слепой, что взгляд ее, до того буквально взывающий о помощи, притупился и закрылся, уйдя вовнутрь, как лезвие складного ножа, что зрение ее покинуло мир и увело душу во тьму, где она и нашла себе источник света, а почему нашла — непонятно.
Может быть, Нина, ее мать, уборщица, в пору беременности, надо сказать, в скверную для нее пору, ибо человек, который должен был стать Кате отцом, покинул ее так же стремительно и деловито, как и появился на горизонте ее жизни, может, в ту горькую пору мать Нина, не зная куда притулиться со своим горюшком, распирающим простое сатиновое платье, зашла в кинотеатр на двухсерийный фильм и в какую-то странную секунду образ главного героя проник в дремлющее сознание ее будущего ребенка, высек в нем искру?.. Мы никогда