Шрифт:
Закладка:
– А ты таки в самом деле читал его? Когда же? Теперь?
– Нет, я прочёл его ещё тогда, как он вышел впервые в журнале.
– Стало быть, в новой редакции и с новой главой в отдельном издании ты не читал? Жаль. Мне бы хотелось услышать твоё мнение.
– А разве в новом издании есть дополнения? Я не читал, потому что не знал об этом. Ну а вот когда прочёл тогда, я почувствовал, кацо, что ты настоящий художник. Я почувствовал, что много придется тебе испытать через все это мук. Ну а что, разве было не так?.. Я ведь всё знаю… ты не смотри, что я беспартийный. Я всё знаю и все понимаю. И я скажу тебе, не в лесть и не в комплимент: ты дашь русской литературе, ты не пройдёшь в ней бесследно, потому что когда ты пишешь, ты водишь по сердцу. А если б ты знал, какая сволочь другие писатели.
Я не любил и не люблю перемывать косточки другим, потому что люблю людей и умею ценить муки творчества, но Есенин схватил меня за рукав.
– Нет, ты не кривись. Спросил я как-то Пильняка, какого мнения он о твоём «Шоколаде»? – «Разве это литература?» – ответил он брезгливо. – И ты понимаешь, кацо, кто это ответил, это ответил Пильняк, халтурщик, каких не видывал свет. И ты думаешь, он искренне это сказал? Ничего подобного. Его злость взяла, как это – появляется какой-то там Тарасов-Родионов, о вещи которого спорят, шумят, говорят, перед которым он, Пильняк, уходит в тень. И он тебя возненавидел.
– Ты преувеличиваешь, Серёжа. Мы встречаемся с Пильняком и всегда мирно толкуем. И, кроме того, он, во всяком случае, художник…
– Кто художник? Это Пильняк-то?! – и Есенин надвинул шапку на глаза. – Да у него искусство и не ночевало! Он чистейшей воды спекулянт. Ты знаешь, как-то в пьяной компании зашла речь об его творчестве. Это было, когда он ещё бряцал славой. И он встал, понимаешь ли ты, в этакую позу, задрал ногу на стул и заявил: «Искусство у меня вот где, в кулаке зажато. Всё дам, что нужно и что угодно. Лишь гоните монеты. Хотите, полфунта Кремля отпущу?» – Ты понимаешь, кацо, ты вдумайся только: «полфунта Кремля»! Ах, г…о, с… чье, «полфунта Кремля»! – и Есенин с ненавистью ударил о стол дном пивной бутылки.
Я никогда не слыхал до этого от Есенина его отзыва о беллетристах и поэтому воспользовался случаем спросить о том, чьё творчество мне очень понравилось, особенно в «Барсуках» часть Зарядья. Я спросил о Леонове.
– Компилятор. Талантливый и жадный, но компилятор.
Такой отзыв меня не убедил и мне не понравился.
– Но если так отзываться, то выйдет, – сказал я насмешливо, – что, кроме твоего собутыльника, вообще нет беллетристов.
– Э, брось, – отмахнулся Есенин невозмутимо и сдвинул шапку на затылок. – Нет, кацо, есть хорошие беллетристы и кроме тебя, большие художники, пишущие с сердцем. Возьми ты Всеволода Иванова.
– Всеволода Иванова? – протянул я с насмешливым изумлением. – Уж вот действительно. Его «Бронепоезд» – прекраснейшая вещь, но я был иного мнения о сердечности его других вещей.
– Нет, кацо, ты опять ошибаешься. Иванов искреннейший парень. Уж как его жизнь ни мытарила, как ни ломала, – он всегда был и остался настоящим художником. Он редкий человек, который понимает и любит искусство. Остальные все – сволочь, торгаши Кремлём в розницу и злостные лицемерные подсиживатели.
– О, если бы ты понял, как они все мне надоели. Как я рад избавиться от всех них поскорее.
– Милый друг, что ты говоришь? Твои друзья…
– У меня нет друзей. Ты мне должен верить, когда я говорю это тебе, кацо. Этих друзей я ненавижу. Особенно я ненавижу Анну Абрамовну. Набитая дура, подлица и попросту п… да. Конечно, у меня с ней ничего не было и быть ничего не могло. Но если бы ты знал, сколько зла она мне сделала, потому что она – дура. – И замолчал, очевидно, не желая что-то договаривать.
Я передернул плечами. Я не был поклонником добродетелей А. А., но мне казалось определенно, что А. А. его очень любила как мать и самоотверженно всегда нянчилась с его пьяными и хулиганскими причудами. Поэтому мне было неприятно поддерживать этот разговор, полный неблагодарности, но Есенин упрямо повторил по ее адресу циничное ругательство, настойчиво и злобно.
– Да, конечно, – продолжал он, как бы читая мои мысли, – она принесла мне и кое-какую пользу, собственно, не она, а её Вардин. Она-то тут не при чем. Она только кружила меня и путала. А Вардин принес пользу, но он дурак, кацо, набитый дурак, скучный, и мне дольше нечего было с ним делить. Ведь ты понимаешь, он бегал, как обезьяна, за юбкой этой Абрамовны, пока она… – но только дай мне слово, что никому об этом не скажешь. Даёшь слово? Дурак В. попал. Она заразила его триппером, которым её заразил Элиава.
И он снова сочно и цинично выругался по её адресу. Я налил стаканы пивом, и мы выпили.
От холодного пива, мрачного подвала и струившейся с улицы изморози по спине продернула дрожь.
– Скучно, кацо, – сказал он уныло, и его глаза лениво потускнели, а рот безвольно застыл.
– Скучно? – ухмыльнулся я. – А как же искусство? Значит, и оно тебя не удовлетворяет?
– Нет! – рванулся он и мотнул своей прозрачной шеей, как индюшонок. – Не-ет! – прохрипел он с какою-то вымученной злобой. – Не-е-ет. Я работаю и буду работать, и у меня ещё хватит сил показать себя. Я много пишу и еще много надо писать. Да, надо много писать, и я умею писать. Я не выдохся. Я ещё постою. И это зря орёт всякая бездарная шваль, что Есенин – с кулацкими настроениями, что Есенин чуть ли не эмигрант. Это я-то эмигрант, кацо, который швырнул в рожу всем