Шрифт:
Закладка:
Выходит, уроженцы Бузбулака и раньше умирали в чужих местах. Чего ж я тогда удивляюсь? Может быть, просто не задумывался об этом? Да и повода не было — ни одному бузбулакцу и не случалось раньше умереть в Баку. Во всяком случае, пока я не кончил школу и не уехал учиться, этого не было — точно. Умри кто-нибудь в Баку, я знал бы, — если ты уроженец Бузбулака, то, где бы ты ни скончался, весть о твоей кончине рано или поздно непременно придет туда. Кроме того, бузбулакцы никогда не забудут односельчанина, пускай даже, человек век целый не показывался в деревне. Потому что. куда бы он ни уехал, что-то да остается у него там: или родня, или посаженные им деревья, или дом, или развалины дома… В Бузбулаке еще не было случая, чтоб, уезжая, кто-нибудь продал дом. Продать отчий дом — поступок, недостойный человека. Сказать: я продаю свой дом — все равно что сказать: отныне я уже не числю себя в том длинном — без конца и края — списке, имя которому — «род человеческий». Во всяком случае, для буз-булакцев это примерно так. Ведь в каждом доме витает дух предков, дух матери и отца, и, если человек почему-либо не может жить в доме, поддерживая огонь в очаге и радуя дух предков, пусть дух предков навсегда успокоится в доме, не тревожь его, главное — не лиши крова; только думается мне, что в Бузбулаке не найдешь человека, который согласился бы хозяйничать в чужом доме. Если же такой и отыщется, все равно — не будут его считать хозяином дома: нет дома, и это не дом.
В Бузбулаке много домов, от которых остались одни руины. Но все равно — никто не посмеет самовольно строиться на месте развалин. Нужно обязательно отыскать хозяина, а если уж не хозяина, то хотя бы кого-нибудь, кто имеет какое-то отношение к дому, какие-то права на него. Человека этого надо уговорить, умаслить, получить его доброе согласие. Все это, разумеется, в том случае, если человек, решивший строить дом, собирается жить в нем по-человечески.
Да, для того, чтоб бузбулакцы не забыли тебя, достаточно иметь там хотя бы развалины дома. Потому что любой малыш знает, что вот тот рухнувший дом — не просто развалины, а бывший дом Моллы Нурмухаммедина, или Мешади Муртуза, или Кебле Казыма. И нет тут никакого особого чуда — взрослые говорили, ребенок услышал и запомнил. Если чудо и есть, оно в другом — в том, что раз ты отсюда, раз здешний, то вернись в Бузбулак хоть через сотню лет — ты снова будешь свой, бузбулакец. Если дом сохранился, он твой, остались развалины — твои. А если кто-то без твоего ведома на месте разрушенных стен построил себе дом, одна комната в этом доме — твоя, спокойно можешь располагаться. Вот возьми, поезжай в Бузбулак. У первого же мальчонки спросишь: «Где дом Кебле Казыма?» Он скажет тебе, что Кебле Казым умер в Закаталах, а дом его — вот он. И приведет тебя к разрушенным стенам, и ты собственными глазами увидишь, что Кебле Казым, недавно скончавшийся в Закаталах, все еще обитает здесь, в Бузбулаке, И когда ты будешь созерцать развалины, тебя вдруг окликнут по имени. Ты обернешься: это мальчишки гоняют в прятки, и одного из них зовут так же, как тебя. Пусть ты зовешься Нурмухаммедином, все равно — даже это длинное, несуразное имя, носимое когда-то человеком, проповедовавшим «высший закон» — ремесло, наверняка осточертевшее даже самому создателю его, — оказывается, не забыто бузбулакцами.
Только вот что, хочу предупредить: не больно-то умиляйся, не особенно привечай ребятню. Это такой народ — привяжутся, до самого кировабадского кладбища гнаться будут: «Дядя молла! Дядя молла!» Прошлым летом они учинили над покойным Садыком-киши такое, хотя какой уж там молла? Наоборот — старый большевик.
Вот так, дорогой. Бузбулак, это, я тебе скажу, песня долгая. Не думай только, что он один такой на свете, с неба такой свалился, или что я, сидя на поминках, от нечего делать сочиняю про него всякую ерунду только потому, что сам уроженец Бузбулака. И ради бога не думай, что в Бузбулаке нет сельсовета. Есть. И сельсовет, и правление. И документы составят дай бог всякому, и акты, и книги записей ведутся регулярно. Но дело в том, что подобные дела нет нужды документировать, да и не товар это, что продается и покупается, — тут Бузбулак сам себе и документ, и книга, и если ты (только не обижайся!) хоть немного разумеешь грамоте, ты сможешь прочесть ту книгу. Не обижайся, я сам с высшим образованием, и во мне, если хочешь знать, тоже не ахти сколько деревенского. Двадцать лет живу в городе. И все же как-то не по себе, когда бузбулакец умирает в Баку. Недавно Садыка-киши хоронили, теперь — эта женщина…
2
Наверное, я уже больше часа тут, в огромной брезентовой палатке, раскинутой во дворе многоэтажного дома. Я хорошо знал покойную, в деревне мы были соседями, одно время она была моей учительницей, а вот больше часа сижу и мучаюсь — хоть на минутку хочу представить себе лицо женщины, помянуть которую я пришел. Я не говорю, не слушаю говорящих… Сижу, думаю — чего только не лезет в голову, а вот ее лицо — лицо моей соседки, моей учительницы, никак не возникает перед глазами.
Потом что-то вдруг просветлело в памяти: я увидел крышуй их крышу, почти вплотную примыкавшую к нашей. Увидел школьный двор. Родники: один, другой… Потом улицу; и сразу же вспомнился покойный Садык-киши, может, потому, что когда прошлым летом я проводил в Бузбулаке отпуск, то чаще всех встречал на улице его.
Садык-киши, по собственным его словам, не был в Бузбулаке пятьдесят с лишним лет. А вот приехал. И вроде бы насовсем. На беду, дом Садыка-киши был не из тех развалин, в которых хоть и с грехом пополам, но можно жить, и ему пришлось поселиться в пустующем доме тети Гамер.