Шрифт:
Закладка:
Киприан писал и думал, что да, конечно, Сергий придет к нему и будет глядеть и молчать, и во сто крат лучше бы ему, Киприану, самому съездить к Сергию, поглядеть наконец на эту его лесную обитель, восстановленную после того давнего Тохтамышева разоренья, убедиться самому в действительной святости преподобного… Но долили дела, долили потребности устроения, «суета сует», без которой, увы, такожде не стоит церковь!
Он погрузился в грамоту, стараясь вообразить себе нынешнюю Сергиеву пустынь. Лес… Тишина… Звери по ночам подходят к ограде… Как они там живут? И почему к редким глаголам сего лесного пустынножителя прислушивается днесь вся страна? И что он такое сказал, что годилось бы быть занесенным в скрижали истории?
Киприан не понимал в Сергии главного: что отнюдь не словом, но неукоснительными примерами своего жития и духовною силою воздействует Сергий на ближних и дальних русичей. Человек книжной культуры, всего лишь в прошлом году переписавший «Лествицу» Иоанна Синайского, Киприан вне писаного слова не мог представить себе духовное подвижничество, ибо от всех ведь великих отцов церкви остались писаные глаголы! Ежели не сборники их собственных поучений и «слов», то хотя бы жития, запечатлевшие подвиги сих предстателей за ны перед престолом Всевышнего Судии!
Он дописал грамоту, позвонил в колокольчик, велел секретарю переписать ее и тотчас отослать. Откинувшись в креслице, посидел, мгновенно расслабясь и полузакрывши глаза. В Твери становило все хуже и хуже! Тверской владыка Евфимий Вислень так-таки не сумел ужиться с князем Михаилом Александровичем, который подозревал владыку (не без оснований!) в сугубой приверженности Москве. Приходило что-то предпринимать, дабы сохранить митрополию нерушимой!
А тут неотвратимо накатывали дела нижегородские. В марте Борис Костянтиныч воротился из Орды. А великий князь… Да что великий князь, ушедший сейчас весь без остатка в дела семейные!.. Киприан поморщился. Таковой приверженности к плотским, хотя бы и разрешенным церковью утехам он тоже не понимал. Но и все бояре града Москвы требуют, хотят, настаивают забрать Нижний Новгород в руку свою! А тут пакость совершилась на далекой Вятке: новгородцы с устюжанами ходили оттоль в ушкуйный поход, взяли изгоном Жукотин и Казань, пограбили гостей торговых и воротились с полоном невережёны… Теперь следовало ждать ответного похода Тохтамышева. Слухачи доносят, что уже отряжен царевич Бектут, который ждет лишь, чтобы прошла весенняя распута и укрепились пути, дабы покарать грабителей… И не опалится ли Тохтамыш при таковой нуже на русскую церковь в Сарае? Василий давно бы должен посетить, умилостивить хана в его стольном городе! Чего ждет?! А тут надобно ублажать двух греческих митрополитов, Матвея и Никандра, дарить дары, снабжать нескудною милостыней, дабы не раздражить патриарха Антония… А тут доносят о нестроениях в Подолии, где латиняне опять самовольно закрывают православные церкви и монастыри, переделывая их на свое богомерзкое служение… Ну и где же тут было ему самому ехать в далекую Сергиеву пустынь!
И села… Княжеские села в Селецкой волости требовалось выкупить, или сменять, или получить в дар! Но такого щедрого дара от Василия нынче не дождешься, слишком много средств ушло на свадебные расходы, на подарки литвинам, которых иначе нельзя было и выпроводить домой… И опять же упрямые новгородцы вновь не дают княжчин и задерживают митрополичьи дани!
Он решительно встал и вновь позвонил в колокольчик, вызывая прислужника. Дабы решить с селами, надобно было явиться к великому князю ему самому.
Глава 27
Горячие мартовские лучи проникли в княжескую изложню сквозь разрисованные слюдяные оконницы. Софья томно пошевелилась, не раскрывая глаз. Василий, приподнявшись на локте, разглядывал дорогое лицо, припухлые от давешних поцелуев губы, рассыпанные по подушке волосы. Пасха нынче была поздняя, двадцать шестого марта, и Василий, едва дождавшийся конца Великого поста, в который строго запрещалось грешить, теперь наверстывал упущенное, засыпая только под утро. Почуяв новый прилив желания, он сдержал себя, стараясь не разбудить Соню, вылез из постели, стащил с себя мятую и волглую ночную рубаху, не вызывая прислуги, поплескался под серебряным рукомоем, щедро поливая водой персидский ковер, крепко вытер шею, грудь и спину суровым льняным полотенцем и уже собрался одеваться, когда увидел, что Соня открыла глаза и смотрит на него.
– Поди ко мне! – попросила она негромко. Выпростав из-под собольего невесомого одеяла руки, обвила его шею, начала медленно, вкусно целовать его губы, шею и грудь и, уже почти доведя до белого каления, оттолкнула вдруг, трезвым голосом бросив ему:
– Одевайся! В церковь пора!
Василий, тяжело дыша, остоялся, хмурясь и улыбаясь одновременно. И всегда-то она так! Играет с им, что ли… Он снова плеснул водою на разгоряченное лицо, стараясь не глядеть на голые ноги Сони, вылезающей из постели, накинул полотняную рубаху, влез в бархатные порты. Соня плескалась у рукомоя, в свою очередь нещадно поливая водой ковер, лукаво поглядывала на него. Когда уже он, замотавши портянки, влез в сапоги, сказала негромко:
– Ты поди, Опросинью созови из сеней! Пусть лохань принесет!