Шрифт:
Закладка:
Папа перестал бриться и оброс клочковатой седой бородой, которая ему совершенно не шла и старила лет на десять. Профессорский лоск как-то подозрительно быстро с него сошел; главным и финальным проявлением этого стали непонятно как сломавшиеся очки. Мама сказала отнести их в мастерскую, но сделала это специальным тоном, по которому Аркаша сразу понял: никто никуда ничего нести не собирается. Софья Николаевна всё еще пыталась сохранить иллюзию нормальной семейной жизни, когда эта жизнь уже очевидным образом развалилась на части. Папа замотал треснувшую дужку изолентой — неумело и криво, потому что физический труд во всех его проявлениях никогда не был сильной стороной Натана Борисовича Худородова.
Не то чтобы перевязанные очки выглядели убого — хотя, безусловно, они выглядели убого. Гораздо хуже и страшнее было то, что папа в них был жалким.
(Как просивший на ЦГБ милостыню мужчина в грязном пиджаке, никогда не говоривший ни слова и просто стоявший на коленях на подстеленной картонке посреди безразличного людского потока.)
Мама озлобилась.
— А я говорила тебе, Натан, — шипела она на кухне, забыв понизить голос до достаточной степени неразличимости. — Но ты же всю жизнь слушаешь только себя!
— Да всё, хватит, — папа больше не трудился не только понижать голос, но и формулировать содержательные ответы.
— Ну что хватит? Что хватит-то?! Тебе, конечно, было необходимо выпячивать на кафедре свои радикальные политические воззрения, да-а-а. Натан Борисович у нас такой! Не стесняется резать, так сказать, правду-матку!
— Софа, а почему я должен стесняться?! — как все уважающие себя преподаватели, папа умел кричать вполголоса.
— А потому что у тебя, Натан, есть семья! В которой ты — единственный кормилец! У тебя есть, в конце концов, сын!
Ничего себе «в конце концов», на всякий случай обиделся Пух, подслушивавший в коридоре. Он стратегически встал у телефонного аппарата и, стараясь не издавать звуков, снял трубку, поднес ее к уху и придавил пальцем рычаг, чтобы не слушать бесячие гудки: если родители неожиданно выскочат из кухни, он сделает вид, что только что вышел из комнаты, чтобы позвонить Крюгеру.
— Мой сын должен знать, что убеждения — превыше всего! — не унимался профессор.
По возникшей паузе стало понятно, что мама молча закатила глаза.
— То, что ельцинские сатрапы заставили меня написать заявление после того, как в Москве была подавлена революция, — чеканил Натан Борисович, окончательно забывший о конспирации, — намного больше говорит о, с позволения сказать, руководстве учебного заведения, чем о моих профессиональных качествах!
Аркаше стало скучно и он подумывал было тихо положить трубку и пойти в комнату полежать (или полистать болгарский комикс, раз уж родители были так заняты Взрослой Хренотенью), как вдруг мама едва слышно сказала:
— Натан, а что мы будем есть на следующей неделе? Нам не на что купить даже хлеба.
Пух замер.
Это совершенно никуда не годилось.
Родители замолчали.
— Я, в конце концов, не самый последний в этом городе специалист по античной истории… — явно не в первый раз сказал папа — просто затем, чтобы что-то сказать. — Я буду репетиторствовать…
— Вокруг и так, Натан, история, — обреченно сказала мама.
В телефонной трубке, которую Аркаша держал в руке, что-то щелкнуло. Его палец всё еще лежал на рычаге.
— Ты умеешь хранить секреты? — донесся из трубки паучий голос.
Пух быстро отпустил рычаг, уже не беспокоясь о конспирации — только бы услышать гудки, только бы голос исчез, только бы не…
Голос никуда не исчез.
— Я должен попросить тебя об одном огромном одолжении, — сказал спавший под курганами. — Всего об одном, но очень важном и секретном!
Аркаша с грохотом швырнул трубку на рычаг и, трясясь, начал выдирать из стены телефонный провод вместе с розеткой, не обращая внимания на возмущенные возгласы выскочивших из кухни родителей.
83
Когда Шаман сбежал из двора Новенького, Крюгер впервые в жизни ощутил острое чувство потери. Нет, он кучу всего, конечно, терял (и гораздо больше конкретно проебывал); он даже два раза был на похоронах — правда, малознакомых родственников с какими-то древнерусскими названиями вроде деверь шурина или золовка свояка. Но ни разу до этого дождливого вечера он не чувствовал, что из него выдрали что-то важное, что-то теплое и светящееся, оставив пустую оболочку.
На непонимающие возгласы и тормошения Новенького он не реагировал — просто стоял под дождем, дергая себя за волосы.
Степа, сообразивший, что от этих расспросов сейчас никакого толку не будет, замолчал и с ужасом понял, что Шаман не вернется, а Витя давно уже не произносил ни одного матерного слова.
…Как они оказались в доме, друзья не помнили.
Давно стемнело. Баба Галя спала. Машка забилась под кровать и светила оттуда глазами — есть она отказалась и сидела нехорошо, на полусогнутых: кошки так делают, когда у них что-то болит.
Или когда они смертельно напуганы.
Разговаривать не хотелось, да было и не о чем. Оба как-то сразу и без слов поняли, что Крюгер сегодня (а может, и завтра, и послезавтра) останется ночевать у Новенького. Сменной одежды, зубной щетки и денег у него с собой, естественно, не было, но по сравнению с перспективой возвращения домой это было, как раньше любил говорить Витя, «насрать и растереть». Как-нибудь уж. Чистить зубы пальцем он даже любил — в этом была какая-то первобытная брутальность (этих слов Крюгер не знал, но интуитивно ощущал себя именно так — первобытно и брутально).
Новенький то и дело прикасался к своему лицу и опасливо косился на уставившегося в одну точку Крюгера — боялся увидеть или, что было бы в сто раз хуже, ощутить неестественно широкую улыбку.
В какой-то момент Витя тяжко вздохнул, положил ладони на стол и спрятал в них лицо.
Прошло время — сколько именно, застывший в янтаре тоски и страха Новенький не знал. Крюгер не шевелился, только рвано дышал и бормотал что-то под нос — уснул. Степа с легкой неприязнью к себе вдруг понял, что даже обрадовался: в спящих людей демон, кажется, вселяться не умел.
Нахаловка нехорошо, могильно молчала. В принципе, холодный дождь и пакостная погода никогда не мешали району жить своей жизнью: перекрикивались из-за заборов цеховики, кто-нибудь пел непременную синюю песню про «ой, мороз», гавкали псы. Сегодня ничего этого слышно