Шрифт:
Закладка:
Дальше – бессонница, искусно заменяющая сны навязчивыми воспоминаниями, искажающая эти воспоминания ровно настолько, чтобы они, подробно воспроизводящие то, что было на самом деле, по ощущению казались сном. События верны, а лица – нет. Во сне наш мозг не в состоянии выдумывать лица, которых мы никогда раньше не видели; в воспоминаниях же все ровно наоборот: люди, которых мы воскрешаем в памяти, никогда не выглядят так, как в жизни.
Приезд в Америку, 1989 год. Первый День благодарения в Чикаго. Гольднеров пригласили участвовать в какой-то благотворительной программе, чья цель – ознакомить новоприбывших с культурными традициями Соединенных Штатов. Рейсовый автобус, битком набитый новыми американцами, отправился в глушь под названием Paris на границе штатов Иллинойс и Индиана. Кукурузные поля, тракторы, одинокий «Волмарт». Не совсем тот Париж, о котором писали Гюго и Пруст. В этой глуши их расселили по фермерским домам. Гостеприимные фермеры с удовольствием «усыновляли» и «удочеряли» на несколько дней безъязыких иммигрантов из нищего далека (в представлении жителей иллинойсского Парижа, ни разу не покидавших своего родного захолустья, весь мир за пределами Америки был нищ и многострадален, любой большой город – Бомжополь). В семье, куда определили Гольднеров, двое детей, мальчик и девочка. Девочка, белобрысая Джил, оказалась ровесницей Вадика, ее брат – на три года младше. Вечером она играла им на пианино – бойко, так, словно рубила капусту. Гольднер-старший, в прежней жизни – меломан и сноб, серьезный знаток классической музыки, расхваливал исполнительские способности Джил в меру своих языковых возможностей. Старался угодить, лицемерно частил восторженными междометиями. Расспрашивал о видах на урожай. Глава принимающей семьи отечески похлопал его по плечу. Вадик заперся в уборной, оттуда строчил письмо Сане Семенову, в котором расписывал их американские приключения у «настоящих ковбоев Иллинойса» и называл красотку Джил «страшной воображалой». Впоследствии это письмо, так и не отправленное, нашла мать, имевшая обыкновение рыться в его вещах. Прочитав, сообщила мужу, что у их сына, по всей видимости, большие проблемы с психикой. Это было задолго до ее госпитализаций и постепенного отчуждения. В пятницу после Дня благодарения их повезли в соседний городок, где находилась лавка народных промыслов. Там им показывали какие-то бессмысленные украшения из соломы. В автобусе Вадик сидел рядом с разговорчивым молодым португальцем с синей родинкой на щеке. Представившись как Карлуш Альберту Рамуш де Соуза, тот долго расспрашивал Вадика, кто он и откуда. Сам Карлуш Альберту отрекомендовался португальским аристократом и даже представил доказательство: запонки с фамильным гербом. Кроме того, у него был духовный сан, он окончил семинарию в Лиссабоне, а в Америку приехал, чтобы работать над диссертацией в области теологии и христианской философии в Чикагском университете. «Хочешь, я буду заниматься с тобой философией?» Вадик сказал, что хочет. Впоследствии этот Карлуш периодически звонил Вадику и пару раз приезжал к Гольднерам – заниматься с ребенком философией. Даже домашние задания задавал: what is space? What is time? Рассказывал про Жильсона и Маритена. Кем он был, этот португалец? Педофилом? Или просто добрым человеком, энтузиастом детского образования? Во всяком случае, Вадику он нравился. Вадик даже считал Карлуша Альберту своим наставником – первым из целой вереницы наставников в его жизни.
И снова смена декораций. Теперь они уже в Матаванде. Элисон играет в комнате старшего брата. Вадик требует, чтобы она перешла в другую комнату, ему хочется побыть одному. Элисон упрямо мотает головой. «Вот поэтому у тебя нет друзей», – припечатывает злой Вадик. И тогда она – маленькая, неприкаянная, одинокая – начинает плакать, говорит, что это неправда, у нее есть друзья, и показывает на свои плюшевые игрушки.
Наутро Жузе вытащил меня из дому. Был приятный пасмурный день, не жарко. Мы поехали на Муссуло. Долгий заплыв в теплом океане, линия берега в пальмах. Как ни странно, после такой беспокойной ночи, в воде я почувствовал себя неожиданно хорошо, стало легче дышать. Вспомнил: в детстве подвыпивший дядя Шура собирался показать мне, как саженками переплыть Фонтанку.
***
Я написал ей полгода спустя – поздравил с днем рождения. Получив сообщение, Вероника тут же перезвонила. Поговорили как ни в чем не бывало, и я с облегчением отметил, что во мне ничего не шевельнулось. Все-таки перегорело. Теперь можно и дружить.
Утром меня будят запахи. Анисовый запах свежезаваренного ша-де-кашинди[239] вперемешку с терпким, настоявшимся за ночь запахом винного осадка на дне стакана. Вскоре кто-то из соседей проходит по коридору, оставляя за собой длинный шлейф кофейного аромата, перебивающего все остальное. Яркий солнечный луч дотягивается до меня через волокна раскаленного воздуха и засвечивает непроявленную пленку сновидений раз и навсегда. Пора вставать. На завтрак – холодная жареная кукуруза и вчерашняя муамба. Вчера была вечеринка, которая, как все здешние вечеринки, начиналась скромно, а закончилась уже не вспомнить чем. Туман. Наутро из этого тумана вылавливаешь слипшиеся обрывки событий предыдушей ночи. Многие детали не восстановить, но общая схема ясна: была толпа (каждый пату[240] приводит с собой еще троих), была кизомба (без кизомбы праздников не бывает, ее танцуют везде и всегда). И уж точно – политические споры, любимый жанр Жузе, Шику и Карлуша.
На первых порах я слушал эти споры с интересом, пытался вникнуть, а в последнее время перестал обращать внимание. Жузе ведь и сам однажды сказал: «Все мы принимаем систему такой, какая она есть, даже если она нам не нравится». Я никого не сужу, я и сам такой, даже хуже: моя профессиональная деятельность – часть этой системы, этой машины. И я – чем дальше, тем больше – воспринимаю действительность через призму своей профессии. Вижу, или мне кажется, что вижу, откуда что берется. Вспоминаю американского историка Чарльза Бирда, которого так любил цитировать друг моей юности Дэйв: за любым социальным явлением стоят экономические факторы. Все так или иначе встроены в систему. В том числе и бунтари-хардкорщики из Трои, чей радикализм (как правый, так и левый) с недавних пор стал частью мейнстрима; а уж хардкорщики Луанды – и подавно.
Я отношусь ко всему этому спокойно. Никого не осуждаю. Но и вдохновляться пламенными речами Шику мне все труднее. Политика так политика, пусть себе спорят, распаляются. Часть ритуала. Одни, придя без приглашения, набивают брюхо, сметая под шумок все угощение; другие, накидавшись, петушатся и лезут на рожон; третьи беспрестанно острят и отпускают шуточки про чью-то племенную принадлежность («…Это потому, что он у нас муконго!»); четвертые ведут политические споры или невнятно-философские беседы, из которых потом не вспомнить ни слова.
Все это наверняка было и вчера. А главное – был повод: не просто пьянка, а празднование важного события, о котором еще почти никто не знает. Мне сказали по большому секрету (что у трезвого на уме, то у Шику на языке, недаром Жузе называет его «фала-барату»[241]). Дело в том, что группа Troia Contra Todos получила предложение от довольно крутого лейбла. Правда, пока только в устной форме. Но обещали со дня на день прислать контракт. И тогда, говорил Шику, у меня будет мамбо, дельце то бишь, работенка. Занимался ли я когда-нибудь музыкальными контрактами? «Долго ли умеючи, – отвечал я, чувствуя прилив алкогольной удали. – Если уж с „Сонанголом“ справился, то разобраться с каким-то там музыкальным лейблом – вообще раз плюнуть. Я их за пояс заткну, готов сесть за стол переговоров хоть сейчас». Нет-нет, сейчас еще рано, нет контракта, и вообще это секрет, никому ни слова. Я понял, я «calo boca»[242]. Опираясь на большого Шику, вышел на кухню за добавкой пива, включил свет и тут же отпрянул: в щель за холодильником юркнула змея. «Не волнуйся, – засмеялся Шику, – она тебя боится еще больше, чем ты ее».