Шрифт:
Закладка:
– Зима идет своим чередом, – сказал он, – а я ничего не могу делать, не сводятся у меня концы с концами, дух мой обессилел.
Я старался его успокоить, просил не думать так много о своих работах, ведь это состояние, даст бог, скоро пройдет.
– Ax, – отвечал он, – не считайте меня нетерпеливым, я часто испытывал такие состояния, они научили меня страдать и терпеть.
Он сидел в шлафроке из белой фланели, ноги его и колени были укутаны шерстяным одеялом.
– Я даже и в постель не лягу, – сказал он, – а так всю ночь и просижу в кресле, потому что как следует уснуть мне все равно не удастся.
Стало уже поздно, он протянул мне милую свою руку, и я ушел.
Внизу, когда я вошел к Штадельману, чтобы взять свой плащ, я застал его в подавленном настроении. Он сказал, что испугался за своего господина, раз уж Гёте жалуется – это дурной знак. И ноги у него вдруг стали совсем худые, а до сих пор были несколько отечными. Завтра он с самого утра пойдет к врачу и расскажет ему об этих симптомах. Я старался его успокоить, но тщетно.
Как поэт строит свою биографию
Вторник, 27 января 1824 г.
Гёте говорил со мной о продолжении своего жизнеописания, которым он в настоящее время занят, и заметил, что более поздняя эпоха его жизни не может быть воссоздана так подробно, как юношеская пора в «Поэзии и правде».
– К описанию позднейших лет я, собственно, должен отнестись как к летописи, – сказал Гёте, – тут уж речь идет не столько о моей жизни, сколько о моей деятельности. Наиболее значительной порой индивида является пора развития, в моем случае завершившаяся объемистыми томами «Поэзии и правды». Позднее начинается конфликт с окружающим миром, который интересен лишь в том случае, если приносит какие-то плоды.
И наконец, что такое жизнь немецкого ученого? Если для меня в ней и могло быть что-нибудь хорошее, то об этом не принято говорить, а то, о чем можно говорить, – не стоит труда. Да и где они, эти слушатели, которым хотелось бы рассказывать?
Когда я оглядываюсь на свою прежнюю жизнь, на средние свои годы, и теперь, в старости, думаю, как мало осталось тех, что были молоды вместе со мной, – у меня невольно напрашивается сравнение с летним пребыванием на водах. Не успеешь приехать, как завязываются знакомства, дружба с теми, кто уже довольно долго прожил там и в ближайшее время собирается уехать. Разлука болезненна. Приходится привыкать ко второму поколению, с которым ты живешь вместе немалый срок, испытывая к нему искреннюю привязанность. Но и эти уезжают, оставляя нас в одиночестве, третье поколение прибывает уже перед самым нашим отъездом, и нам до него никакого дела нет.
Меня всегда называли баловнем судьбы. Я и не собираюсь брюзжать по поводу своей участи или сетовать на жизнь. Но, по существу, вся она – усилия и тяжкий труд, и я смело могу сказать, что за семьдесят пять лет не было у меня месяца, прожитого в свое удовольствие. Вечно я ворочал камень, который так в не лег на место. В моей летописи будет разъяснено, что́ я имею в виду, говоря это.
Слишком много требований предъявлялось к моей деятельности, как извне, так и изнутри.
Истинным счастьем для меня было мое поэтическое мышление и творчество. Но как же мешало ему, как его ограничивало и стесняло мое общественное положение. Если бы я мог ускользнуть от суеты деловой и светской жизни и больше жить в уединении, я был бы счастлив и, как поэт, стал бы значительно плодовитее. А так вскоре после «Геца» и «Вертера» на мне сбылись слова некоего мудреца, сказавшего: «Если ты сделал что-то доброе для человечества, оно уж сумеет позаботиться, чтобы ты не сделал этого вторично».
Слава, высокое положение в обществе – все это хорошо. Однако, несмотря на всю свою славу и почести, я ограничился тем, что из боязни кого-нибудь ранить молчал, выслушивая чужие мнения. Но судьба сыграла бы со мной и вовсе злую шутку, если бы не было у меня того преимущества, что я знаю мысли других, а они моих не знают.
Что впечатляет поэта больше всего
Воскресенье, 22 февраля 1824 г.
Обед с Гёте и его сыном, который рассказывал разные веселые истории о своих студенческих годах в Гейдельберге. В каникулы он нередко отправлялся с компанией приятелей на берега Рейна и до сих пор хранит добрую память о некоем трактирщике, у которого как-то раз ночевал вместе с десятью другими студентами. Этот трактирщик бесплатно поил их вином только для того, чтобы получить удовольствие от своей так называемой «коммерции». После обеда Гёте показывал нам раскрашенные рисунки итальянских пейзажей, главным образом пейзажей северной Италии и Лаго-Маджоре. В водах озера отражались Борромейские острова, на берегу сохли рыбачьи баркасы и снасти; Гёте заметил, что это озеро из его «Годов странствий». К северо-западу, в направлении Монте-Роза, высилось ограничивающее озеро предгорье, которое сразу после заката выглядело мрачным сине-черным массивом.
Я сказал, что в меня, уроженца равнины, мрачная торжественность гор вселяет жуть и что я не испытываю ни малейшего желания странствовать по таким вот ущельям.
– Вполне закономерное чувство, – сказал Гёте, – ведь, собственно говоря, человеку по душе лишь то, где и для чего он родился. Если высокая цель не гонит тебя на чужбину, ты всего счастливее дома. Швейцария поначалу произвела на меня столь огромное впечатление, что я был сбит с толку и встревожен; только через много лет, во второй раз туда приехав и рассматривая горы уже с чисто минералогической точки зрения, я сумел спокойно воспринять их.
Засим мы приступили к разглядыванию целой серии гравюр на меди, по рисункам новейших художников из одной французской галереи. Выдумки, едва ли не во всех, было так мало, что из сорока штук мы одобрительно отнеслись лишь к пяти: одна изображала девушку, диктующую любовное письмо, другая женщину в maison à vendre[2], который никто не желает покупать, дальше шла рыбная ловля, музыканты перед иконой Богоматери. Неплох был еще и ландшафт в манере Пуссена, о котором Гёте выразился следующим образом:
– Такие художники составили себе общее понятие о ландшафтах Пуссена и продолжают работать, пользуясь этим понятием. Их картины не назовешь ни плохими, ни хорошими. Они не плохи, ибо в каждой проглядывает мастерски