Шрифт:
Закладка:
Сжимаю пальцами её щёки до белых следов на коже и накрываю губы болезненным поцелуем. Маша сжимает крепко зубы, мычит, бьёт ладонями в грудь, норовит попасть ногой по самому ценному, да только бесполезно.
Насильник ли я? Нет. Но мне столько лет снились её губы, мерещился в толпе её запах, что просто не могу сдержаться.
Но это не поцелуй – это клеймо. Тавро, которым мечу её рот, сминая губы в острой ласке.
– Ненавижу! – выплёвывает, когда я отстраняюсь, демонстративно вытирает губы и рвётся из моего захвата.
Алкоголь всё-таки сказывается, и Бабочке удаётся выпорхнуть. Я жду новой атаки, но Маша выбегает из комнаты, ругаясь во всё горло.
Бабочка хочет сбежать. Только кто ж ей позволит?
Несётся вниз по лестнице, я за ней, и всё-таки нагоняю её на последней ступеньке. Маша цепляется руками за перила, брыкается, отталкивает меня ногами, но я обхватываю её за талию, прижимая к себе.
– Я же говорил, что ты никуда отсюда не уйдёшь, – напоминаю и, снова поддавшись порыву, накрываю её грудь ладонью. На Маше свитер, а под ним бельё, но меня обжигает, будто в огонь руку засунул.
– Сумасшедший, – хрипит, а я почти оскальзываюсь, но устоять получается. – Я полицию вызову. Тебя посадят!
Маша не сдаётся, и при разнице наших габаритов это даже забавно. Она всегда была смелой – этого я не смог забыть.
– Напугала, – преодолеваю последнюю ступеньку, не выпуская Машу из объятий, а она впивается мне в руку ногтями, рвёт кожу до крови.
Если бы я только умел чувствовать боль, может быть, и подействовало.
– Не дёргайся, а то случайно что-нибудь сломаю.
Но Бабочка не была бы собой, если бы успокоилась. Она, будто бы разгневанная волчица, готова рвать меня когтями и зубами до последней капли крови.
Когда оказываемся в просторном холле, я бросаю Машу на кожаный диван, потому что сейчас чётко понимаю лишь одно: если ещё продолжу касаться её, случится беда. Все предохранители нафиг вылетят.
– Отпусти меня! – шипит, убирая волосы с лица, а в зелёных глазах чистейшая ярость.
Я присаживаюсь в кресло напротив неё, а Маша обнимает колени руками, щурится, бледная и злая.
– И не подумаю. Ты будешь в этом доме столько, сколько я захочу.
– А иначе? Убьёшь меня? Ты маньяк, Клим!
Криво усмехаюсь, откидываясь на спинку кресла, и сжимаю пальцем переносицу. Во мне кипит злость, и я всеми силами пытаюсь её задушить, не дать ей выхода.
– Где моя сумка? Там мой телефон, я должна позвонить!
Маша не пытается снова мне что-нибудь отбить, но уверен: так просто она не сдастся. Что ж, тем интереснее.
– Отцу звонить собралась? Или в прокуратуру.
– Не твоё дело.
– Не нужно тебе отцу звонить. Вот совсем не нужно.
Я знаю, что он не ответит. Ему просто нечего сказать Бабочке. Но она упорна.
– Клим, отдай сумку.
– Ищи, я не мешаю, – растягиваю губы в улыбке и слежу, как Маша мечется в поисках своих вещей.
А когда находит, шарит в сумке трясущимися руками.
– Нашла? Звони отцу. И еще, куда ты там звонить хотела? Туда тоже.
Но Маша сверкает на меня глазами, полными застывших слёз и злости.
– Телефон разбитый, – говорит тихо, нажимая кнопки на подёрнутом многочисленными трещинами экране, но бесполезно.
– Наверное, наступил на сумку в темноте, – пожимаю плечами, а в голове пульсирует боль, отдаваясь в затылке. – Бывает.
– Подонок, – выдыхает, а сумка падает на пол, и звук этот эхом в большой комнате. – Что ты сейчас хочешь от меня? Восемь лет прошло, я забыла тебя. Забыла, слышишь?
– Правильно, – киваю, поднимаясь на ноги. – Но не нарушай цепочку причин и следствий. Сначала предала, а потом забыла. Вот так будет правильно.
Маша открывает и закрывает рот, а я стремительно выхожу из комнаты, не оглядываясь.
– Я не предавала тебя! Клим!
Я выжил после её предательства. Но её ложь убьёт меня, наверное.
Клим.
«Я не предавала тебя!» – звенит отголосками в ушах на бесконечном повторе, пока принимаю душ в ванной на первом этаже. Ледяные струи воды стекают по коже, омывают уродливые рубцы и шрамы на теле: от плети, раскалённых прутьев, тлеющих в полумраке сигарет.
Ненавижу.
За восемь лет половина из моих сук-мучителей сдохла, остальные разбежались от стремительно летящего в пропасть Нечаева, как вшивые крысы с корабля. Да и нахер они мне нужны – тупые пешки без мозгов. Мне всегда нужен был Нечаев – только он и Бабочка виноваты во всём, что случилось.
С них и спрос.
«Хорошо, что ты вообще остался жить», – сказал тогда врач, когда я очнулся, выбравшись из липкого марева медикаментозного дурмана. Весь обмазанный какой-то вонючей дрянью, укутанный в бинты, как долбаная мумия, я не понимал: зачем? Зачем же выжил? Для чего всё это нужно было вообще? Чтобы всегда чувствовать эту боль? Всегда вспоминать усмехающуюся рожу Нечаева, чьи верные подонки почти сутки измывались надо мной?
Немыслимо.
Тогда ко мне в палату приходил следователь – мужик лет пятидесяти с воровато бегающими глазками и кожаной папкой под мышкой. Он задавал вопросы, на которые я старался ответить честно – тогда мне казалось, что справедливость ещё существует. Верилось, что её ещё можно найти.
Когда делу даже не дали хода, потому что никто не захотел связываться с Нечаевым, я понял, что надежды и розовые очки нужно выбросить нахрен. И попытаться выжить.
Но если бы не Арсений, подобравший меня буквально с улицы, давший мне однажды шанс, я в лучшем случае оказался бы в тюрьме. А так судьба миловала, проскочил мимо казённых стен. И то радость.
«Я тебя не предавала!»
Но ведь, сука, никто не мог знать, где я жду Машу! Ни одна живая душа не должна была узнать об этом. И я торчал в том грёбаном сарае, считал минуты, прислушиваясь к шагам, но дверь распахнулась, и на пороге стоял Нечаев собственной персоной.
Блядь, нельзя! Нельзя об этом думать!
Выключаю воду и ступаю на холодную плитку, а из зеркала на меня смотрит тот, чьего безумия я порой боюсь сам. Человек, который однажды всё потерял, включая рассудок, – вот кто смотрит на меня с той стороны.
– Ты сам это всё затеял, – говорю своему отражению и вытаскиваю из чехла идеально заточенную опасную бритву.
Густая пена покрывает щёки, и я касаюсь намыленной кожи лезвием, плавно скользя снизу вверх. Ошибка недопустима: чуть дёрнется рука, слегка глубже войдёт опасная сталь, и не останется от тебя ничего, кроме оплывшего тела на кафельном полу.