Шрифт:
Закладка:
О перипетиях дела мы с О.И. обменялись несколькими письмами, исключительно делового характера. Мои письма были особенно сдержаны по многим причинам: я не знал, у кого живет О.И., не читаются ли мои письма другими; я все еще считал ее чуть ли не девочкой; наконец, я себе говорил, что не следует преувеличивать значение некоторых выражений в письмах О.И., которые могли быть приписаны и более теплому чувству, а между тем, наверное, отражали лишь ее благодарность за мое участие к судьбе ее отца!
По делу Холщевникова мне как-то говорил министр народного просвещения Кауфман. Весной мне пришлось зайти к нему (он жил недалеко от меня, у церкви Святых Космы и Дамиана) переговорить о делах Военно-медицинской академии, и я воспользовался случаем поговорить о семье Холщевниковых. Он с нею познакомился в Чите, где был главноуполномоченным Красного Креста. Он мне сказал, что сам Иван Васильевич человек хороший, но очень важный; что ему очень много помогала жена его, чудный человек, урожденная графиня Симонич; про О.И. он говорил, что она очень милая барышня, художница, занимающаяся живописью и скульптурой. На мое замечание, что ведь ей всего лет семнадцать, он возразил, что ей лет двадцать пять, что у нее уже был жених, негодяй, который отказался от нее, когда с ее отцом стряслась беда; она от огорчения даже заболела, хотя ведь это было счастье, большее чем выигрыш в двести тысяч, что брак ее с таким негодяем не состоялся![21]
Затем о деле Холщевникова мне как-то говорил генерал Аничков (помощник гофмаршала), но от него я ничего интересного узнать не мог. Больше я не знал никого, кто мог бы сообщить мне какие-нибудь сведения об О.И., да и расспрашивать мне приходилось очень осторожно во избежание всяких сплетен.
В начале июня я получил от О.И. деловое письмо, в котором она в заключение писала, что была бы рада меня видеть; я ее пригласил к себе на Кирочную 5 июня в двенадцать часов дня. Чтобы мотивировать мой приезд в этот день из Царского в город, я в час дня назначил посещение Главного инженерного управления и осмотр чертежей крепостных работ, произведенных в 1905 году.
И это, пятое, наше свидание длилось всего несколько минут. После разговора об отце О.И. я попробовал заговорить о ней самой, но из этого ничего не вышло. Я спросил, у кого она здесь живет, – оказалось у тетки, Раунер. Занимается ли живописью? Удивилась, откуда я знаю, я сказал, что от Кауфмана. Спросил, собирается ли ехать в Читу? Ответила отрицательно, но желала бы, чтобы отец приехал в Петербург, и я почувствовал по тону, что больше расспрашивать нельзя, так как вопросы эти признаются неуместными[22]. Я упоминал уже, что в ее письмах были выражения, которые могли быть приписаны более теплому чувству (институтскому обожанию); два таких письма я ей вернул, сказав ей наставительно, что она не имеет права писать мне такие письма, добавив, что если бы у меня был сын, то я ему сказал бы: лови счастье! Она их молча разорвала и бросила в корзину. Я через столик поцеловал ее руку, и она ушла.
Клочки писем я, конечно, собрал, и они у меня хранятся. Я считал долгом их отдать, так как со временем, придя в возраст и выйдя замуж, она могла бы пожалеть о том, что писала их и что они остались в моих руках, а мне хотелось, чтобы она вспоминала обо мне с таким же светлым чувством, как я буду вспоминать о ней! С ее уходом у меня, однако, явилось опасение, что я мог ее обидеть, и сожаление о прекращении нашего краткого знакомства. Я при первом случае написал ей письмо относительно ее отца, добавив, что я всегда готов к ее услугам и рад ее видеть, – но ответа не получил. Сочтя это за ясное указание на то, что мне больше не желают писать, я потом, о вызове ее отца в Петербург, сообщил уже в самой сухой форме. Оказалось, что первое мое письмо не дошло, вероятно, вследствие отъезда О.И. в Черняковицы на дачу своей тетки, а сухость моего последнего письма она поняла как указание с моей стороны на желательность прекращения всякой переписки. Неисправность почты ввела, таким образом, нас обоих в заблуждение!
Мысль об этом знакомстве все же не оставляла меня. Самым важным для меня вопросом был – сколько же лет О.И.? Если она действительно так юна, как мне кажется, то с моей стороны было бы непростительно глупо думать о ней иначе как по-отцовски и с ее стороны ожидать серьезного чувства! Наконец меня осенила счастливая мысль: я из Главного управления казачьих войск потребовал послужной список генерала Холщевникова; в нем в надлежащем месте значилась дочь Ольга, родившаяся 17 июня 1877 года. Ей, значит, было двадцать девять лет, она уже не ребенок, а вполне взрослый человек, способный разобраться в своих чувствах! Оставалось жалеть, что я этого не знал раньше и в этом отношении не доверился Кауфману. А в это время всякие отношения были прерваны.
Невольно является вопрос, как я мог в такой мере ошибиться в возрасте О.И.? Я это объясняю себе тем, что не видел ее иначе, как под вуалью, и своею близорукостью, затем чрезвычайной тщедушностью ее фигуры, но главное – чрезвычайной женственностью и мягкостью, обыкновенно свойственной лишь девочкам. Наряду с этим меня, правда, поражали умение держать себя и «носить туалет» (весь черный), но это я приписывал хорошему домашнему воспитанию.
Ввиду заявления О.И., что с ее отцом в Чите обращаются плохо, я воспользовался его зачислением по Военному министерству и поручил Забелину телеграфировать в Читу, чтобы ему предоставили выехать к новому месту служения, в Петербург. На это ответа не последовало и тогда я телеграфировал о том лично.
До этого я мало знал обстоятельства читинского дела и личное положение И. В. Холщевникова. У меня мелькнула мысль, что тот может, выехав из Читы, воспользоваться случаем, чтобы скрыться, но для О.И. решился идти на этот риск[23]; я именно думал, что за ним действительно могут быть серьезные провинности, и затем полагал, что он обладает хорошими средствами, судя по туалету О.И. Как то, так и другое предположения оказались ложными, и он в конце июня выехал в Петербург.
В среду, 21 июня, я утром был на церковном параде кирасир Его Величества в Петергофе, вечером на