Шрифт:
Закладка:
Я не видела её потом два или три дня. Она уехала на поезде в Провиденс по какому-то поручению Перро. В подробности она не вдавалась, а спрашивать я не стала. Однако, вернувшись домой, Ева снова стала похожей на себя прежнюю. Мы заказали китайскую еду навынос – му-гуу, голубя кунг-пао, – и она рассказала о том, как позировала. Её обнажённое тело намазали вазелином, затем покрыли толстым слоем синего альгината, а когда он застыл, наложили сверху гипсовые повязки, получив, таким образом, формы для скульптур Перро с её «живого трупа». Я спросила, вставляли ей соломинку в нос, чтобы она могла дышать, или нет, и сначала она рассмеялась, но затем нахмурилась. – Нет, этого не было, – ответила она. – Они просто стараются не закрывать тебе ноздри. Это был довольно клаустрофобный опыт, но позитивный. – Она сказала мне, что каждая форма будет использована только раз, а затем уничтожена, и что за пять дней с неё сделали пять отдельных отливок подряд. – Когда всё твердеет, ты не можешь двигаться? – спросила я. Ева снова нахмурилась, – Конечно, ты не можешь двигаться. Иначе все усилия пойдут прахом. – Я не стала спрашивать, что именно Перро собирался делать с гипсом, а Ева ничего не рассказала. Однако на следующий вечер она достала фотографию одной из картин Альбера Перро и попросила меня взглянуть на неё, мол, посмотри, пожалуйста. Ева никогда, чёрт возьми, никогда не говорила «пожалуйста», так что это был тревожный симптом, настоящая «красная тревога». Она вспотела, хотя в квартире было прохладно, поскольку радиатор опять барахлил. Она вспотела, и вид у неё был болезненный. Я спросила, не лихорадит ли её, и Ева отрицательно покачала головой. Я ещё раз переспросила, поскольку, возможно, она подцепила какую-то заразу в самолёте или в Лос-Анджелесе, на что Ева издала рычащий звук и буквально сунула фотографию мне в руки. Это было цветное фото, восемь на десять дюймов, напечатанное на матовой бумаге. На обороте красовалась наклейка с названием картины, аккуратным чёрным шрифтом Courier на белом фоне. Там красовалось два слова, «Fecunda ratis», и дата (которую я никак не могу вспомнить). На обратной стороне фотографии, как мне показалось шариковой ручкой, были написаны следующие слова: «De puella a lupellis seruata» (о девочке, спасённой от волков примерно в 1022–1024 годах), Эгберт Льежский. – Кто такой этот Эгберт Льежский? – спросила я. Ева смерила меня тяжёлым взглядом, и на долю мгновения мне показалось, что она меня сейчас ударит. Такое раньше уже случалось. – Откуда, чёрт возьми, мне знать? – рявкнула она вместо ответа. – Твою мать, ты посмотришь наконец, что там спереди? Винтер, смотри на лицевую часть, а не на чёртов оборот, ради всего святого. – Кивнув, я перевернула фотографию. Я сразу же узнала одну из работ Перро, хотя именно эту картину никогда раньше не видела. Есть что-то неповторимое в лёгкой изломанности линий, в нарочитой небрежности его мазков. Словно у Эдварда Мунка, если бы он попытался сработать под Ван Гога. Поначалу какой-либо простой репрезентативный образ, хоть какой-нибудь намёк на композицию картины отказывались возникать из копоти размытых масляных красок, из бесчисленных оттенков серого цвета с едва уловимыми намёками на зелень и алебастр. Ближе к центру фотографии плавало малиновое пятно, хроматически контрастируя с окружающим мраком. Я подумала, что это похоже на кровоточащую рану. Я не сказала об этом Еве, но именно такое впечатление у меня сложилось. Как будто кто-то, Перро или кто-то другой, пырнул в полотно ножом или ножницами. Видит бог, мне хотелось сделать это самой, и не раз. Я бы даже сказала, что временами кажется, будто его искусство призвано провоцировать именно такую реакцию. Расчётливо продуманное искусство, чтобы вызвать первобытную реакцию «бей или беги», дотянуться своей цепкой хваткой до затылочной части мозга, отделяя хищников от добычи. – Что ты видишь? – спросила меня Ева. – Ещё одну дерьмовую картину Перро, – резко ответила я. – Не будь упрямой дурой, – бросила она. – Расскажи мне, что ты видишь. – Я сказала ей, что мне показалось, будто от меня ждут честного мнения, и в ответ она продемонстрировала мне средний палец; полагаю, это было вполне предсказуемо. Я взглянула на неё, увидев, что она по-прежнему обливается потом, непрерывно кусая нижнюю губу. Смотреть ей в глаза было почти так же дискомфортно, как пытаться разобраться с «Fecunda ratis», поэтому я снова обратилась к мрачному хаосу на фото. – Эта картина из той серии? – спросила я. – Нет, – ответила Ева, а потом добавила: – Не знаю. Возможно, но я так не думаю. Это старая работа, хотя он говорит, что она вполне могла бы подойти. У Альбера её больше нет, он продал её какому-то коллекционеру после выставки в Атланте. Не знаю, поддерживает ли он с ним контакт. – Я слушала, не проронив ни слова. Её голос дрожал, как будто она с трудом подбирала слова, и я изо всех сил старалась сосредоточиться на том,