Шрифт:
Закладка:
Шахтеры разделились.
И половина их убила вторую половину, выставив это несчастным случаем.
Так много крови было на их руках.
Так много крови на наших руках.
Так много крови сейчас на мне.
Моей собственной крови.
Хелена смотрит на меня с осуждением, отступив на шаг. Она стоит, облаченная в фиолетовый шелк, и смотрит, как я истекаю кровью. А ведь она живет в этом доме, построенном благодаря тому, что я делал, носит одежду, оплаченную моими решениями. Ест пищу, которая была создана ценой жертв других людей. Она просит своих слуг, чтобы они рисковали жизнью, используя свою магию ей на благо. Обменивали свою жизнь на ее удобство. Чем же от этого отличается то, что делал я, коль на то пошло?
Я просто не отказывался смотреть на свои руки и видеть, сколько на них грязи. Она же притворялась, будто ее руки чисты, потому что не желала видеть то, что происходит прямо у нее под носом.
«Не веди себя так, как будто ты чем-то лучше меня, Хелена, – думаю про себя, но я слишком слаб, чтобы произнести это вслух. – Или как будто то, что ты делаешь, отличается от того, что делал я».
По крайней мере, мне хватает честности это признать.
По крайней мере, я честен с самим собой.
Двое моих людей неподвижно лежат среди осколков стекла. Один из слуг лежит мертвым рядом с ними.
– Мы должны ей помочь! – Ева рыдает над умирающей портнихой, словно дитя, потерявшее родную мать.
Я тоскую по своей матери.
– Ева, – говорит слуга-очкарик Якоб, раскрывая саквояж, наполненный лекарскими припасами. – Ты помнишь, как на уроках я рассказывал тебе о вариоляции? О женщине, которая втирала порошок из оспенных корочек в царапины на коже сына? – он отчаянно оглядывается по сторонам. – Нам нужен ослабленный Фирн.
Мне очень больно. Кровь течет из раны в боку, и я стараюсь зажать ее ладонью, но не могу остановить этот поток. Мне кажется, будто прошла целая жизнь с тех пор, как я был мальчиком, который прятал руку за спину, потому что на рукаве у меня была кровь моей матери. Который просто хотел больше не бояться. И чтобы мама больше не плакала.
– Она всегда носит с собой красный камень, который достался ей от отца, – вспоминает сестра Якоба, Лильян. Она обшаривает карманы портнихи, но они пусты. Вокруг нас только битое стекло, неподвижные тела, раздавленные лозы и обломки.
– Должно быть, он в ее комнате, – торопливо говорит Якоб. – У нас нет времени, – он падает на колени возле обмякшего тела портнихи и вводит иглу шприца в ее вену. Выкачивает Фирн так же, как когда-то делали мы с Теннесом.
Лильян проделывает то же самое с парнем-садовником, который убил Теннеса лозами. В глазах у меня плывет. Крошечные частицы Фирна блестят в кровавом потоке, словно пирит… его еще называют «золотом дураков».
– Кажется, я знаю, – внезапно выдыхает Ева, подползая ближе к портнихе, – где она может его хранить.
Она отворачивает край подола портнихи и находит маленький потайной карман.
Я моргаю, когда она достает из этого кармана алый самоцвет.
– Отлично, Ева! – восклицает Якоб. Он заканчивает извлекать наполненную Фирном кровь из вены портнихи и начинает переливать ей свою собственную кровь. – Теперь нужно его ослабить…
– Знаю, – перебивает Ева и держит камень над огоньком свечи, лишь слегка морщась, когда самоцвет чернеет и обжигает ей пальцы. Что она делает? Высвобождает всю драгоценную магию в воздух, делая камень бесполезным, точно кусок угля? Я всегда хоронил свои потраченные Фирны в шахтах.
Вот только Ева начинает царапать камнем руки портнихи, соскребает с его поверхности частицы и втирает ей в кожу.
– Не уходи, Марит, – тихо бормочет Ева. – Останься, и мы будем сражаться друг за друга, как делали всегда.
Якоб наклоняется и касается губами лба и кончиков ресниц служанки. Лильян утирает слезы рукавом.
Эта портниха испортила все.
Я был так близок к тому, над чем так долго трудился… Ради чего потратил все эти жизни…
Я сделал бы так, чтобы все это было не напрасно.
Увижу ли я снова маму? И, если кто-то ждет меня с той стороны, они смогут понять, почему я поступал так, как поступал, верно?
Я вспоминаю себя на поле боя.
И как наблюдал за маленьким мальчиком, баловавшимся магией.
И как Алекс смотрел балет.
И как выглядела моя мать с самоцветами в прическе…
Я потерял так много крови. Это мешает мне мыслить ясно.
Но мне кажется, будто последнее, что я вижу, прежде чем наступает полная темнота…
Эта портниха.
Как может один человек, одна-единственная девчонка уничтожить все, что я пытался сделать?
Мне могло померещиться. Теперь уже трудно понять.
Но мне кажется, будто последнее, что я вижу, – как портниха с хрипом втягивает воздух и открывает глаза.
Марит.
29 июня 1867 года. Копенгаген, Дания
В книжной лавке пахнет лавандой, новой бумагой и старой кожей. Здесь царит полумрак и прохлада – желанное убежище от летней душной жары, стоящей снаружи. Владелец лавки ворчливо приветствует нас из-за прилавка, и Якоб идет к дубовому стеллажу, на котором стоят новые поступления. Кончики его пальцев порхают вдоль полок, и он застенчиво улыбается, когда касается твердого корешка зеленого цвета.
– Эта, – говорит он, и от уголков его глаз, прячущихся за стеклами очков, разбегаются морщинки радости. – Тебе понравится, – шепчет он, снимая книгу с полки и прося владельца завернуть ее. – Это именно то, что ты любишь.
Я сую книгу под мышку, чувствуя себя так, как, должно быть, чувствуют себя стеклянные шары Айви, когда солнце струится сквозь стекло и делает их зеленовато-золотыми. Мы направляемся на другую сторону улицы, к крошечному, неприметному кирпичному зданию на углу.
Эта клиника расположена на северной окраине Копенгагена. Она притулилась рядом с пекарней, и здесь всегда пахнет свежим хлебом и слойками с корицей. На вывеске клиники нет никакой надписи, только знак: шнур, образующий лежащую на боку восьмерку, символ бесконечности. Однако, если присмотреться получше, можно понять, что шнур на самом деле – лоза, поросшая крошечными листиками плюща.
Переступив порог и закрыв дверь, мы оба замираем в нерешительности. Затем Якоб печально улыбается мне и идет в свою часть кабинета, где шаткими стопками громоздятся сотни книг, блестят стеклянные шкафчики с медицинскими зондами и канюлями, а на столе беспорядочно стоят несколько микроскопов. Я вынуждена втиснуться за собственный стол, чтобы не нарушать наше правило.
В рабочее время поцелуи не разрешены.