Шрифт:
Закладка:
Беседа укрепляет в Толстом мысль о сосредоточенности медицины на материалистических вопросах, об отсутствии даже у лучших ее представителей интереса к поискам подлинного, духовного смысла жизни, которые для Толстого невозможны вне религии.
Но в том мире, который, при всем ее отрицании, отводит Толстой медицине, для него нет другого, равного Захарьину. Когда, в 1890-е годы заболевает сын, Лев Львович, к тому времени уже взрослый, Толстой справляется у него с беспокойством: «Мне интересно, главное, как ты, Лева, относишься к советам Захарьина. Надо все исполнять. Надо быть последовательным. Доктора нужны, главное, на то, чтобы не лечиться самому, и в особенности такие, как Захарьин, на которого жаловаться есть только одна инстанция – Бог».
Замечательно, что Чехов, по его признанию, из писателей предпочитавший Толстого, а из врачей – Захарьина, написал однажды, что Захарьина «уподобляет» Толстому – по таланту.
«Простите, что утруждаю…»
Он отправляет какую-то неизвестную бедную женщину с запиской к Снегиреву: «Не можете ли помочь этой очень жалкой особе лечь бесплатно и лечиться в клинику. Простите, что утруждаю… Всегда с любовью вспоминаю вас».
В критике своей яростный противник лечения, а вот же – утруждает, просит помочь, лечить. Больному приятелю читает наставление: лечиться не нужно, лекарства – один вред; другого приятеля, тоже тяжело больного, убеждает: «…что вы будете здоровы или больны, умрете физической смертью нынче или через 20 лет, это, как было вне знания и власти людей, так и осталось», – но, идя пешим ходом из Москвы в Ясную, подбирает по дороге «больного, жалкого мальчика», ведет в тульскую больницу, пишет письмо с просьбой, чтобы приняли.
Другого мальчика отправляет в Москву, в детскую больницу на Малой Бронной к знакомому доктору Хабарову, молодому человеку, очень доброму и серьезному, по собственной Толстого характеристике: «Александр Николаевич! Больной задержанием мочи крестьянский мальчик… будет привезен к вам в Детскую больницу. Будьте так добры, обратите на него внимание и скажите мне при случае о нем. Лев Толстой».
Хлопочет о помещении в больницу крестьянина соседней деревни Телятники с гангреной ноги: «Из Сергиевского <где имелась больница> я нынче получил ответ о мужике больном, условный, что принят (?), если не хронический, и потому я решил везти его в Тулу. Руднев обещал принять и обратить на него внимание». Дело представляется ему столь важным, что сообщает о нем жене в Петербург, где Софья Андреевна в самых высших кругах хлопочет о разрешении напечатать «Крейцерову сонату».
То какого-то монаха посылает в больницу, уговорившись заранее, чтобы лечили бесплатно, то и вовсе ищет богатых благотворителей, чтобы отправить заехавшего к нему неведомого «жалкого француза с страшной болезнью – волчанкой» к известному специалисту в Копенгаген.
Умрет человек нынче или через 20 лет, «вне знания и власти людей», но в минуту оседлывает лошадь и мчится верхом в Тулу – за доктором для умирающей бабы (доктора не оказалось на месте, и крестьянка не выжила).
Вопреки критическим и недоверчивым высказываниям, Лев Николаевич заботливо следит за лечением своих домашних. Он посылает Софью Андреевну в Петербург для совета о здоровье со знаменитым Боткиным, просит, чтобы ему было передано всё, что скажет профессор. Именно он, не кто иной, привозит к больному брату Сергею Николаевичу, тоже отрицающему медицину, доктора Никитина, и тот ставит ему (к сожалению, страшный) окончательный диагноз.
Сына Льва Львовича, отправившегося для лечения в Париж, он расспрашивает в письмах об исследованиях и назначениях, помогает в выборе врача. Наибольшее доверие вызывают у него невропатологи: они ищут «корень болезни в нервах, т. е. в высших функциях, а не в низших». Это не мешает ему в тех же письмах, где он восхищается известным французским невропатологом Эдуардом Бриссо («Вот умница!», «На Бриссо я надеюсь и одобряю его!» и т. п.), сообщить о появившейся в печати очень сильной статье «против докторов».
Значимые воспоминания оставила племянница Толстого (дочь его сестры) Елизавета Валерьяновна Оболенская, очень им любимая. Однажды ее дочь повредила ногу. Как раз в тот момент, когда она собиралась везти ее к врачу, зашел Лев Николаевич. «Он стал говорить, как грешно наше привилегированное положение; что я вот могу лечить мою дочь, а прачка не может, а потому дочь прачки должна болеть. Я на это сказала ему, что, кажется, надо сделать так, чтобы и прачка могла лечить свою дочь, а не мне не лечить своей. Но упрек его упал на больную душу, и я расплакалась. Дядя никак не ожидал этого и очень огорчился, что расстроил меня, стал утешать и сказал:
– Разумеется, поезжай к доктору, как же не лечить?»
В этом разговоре по-своему явила себя самая суть личности, суть совести Толстого. Ну, конечно же, нужно добиваться для всех равных возможностей пользоваться медициной, как и иными благами жизни. Конечно же, неправомерно отказываться от лечения или препятствовать в лечении своим близким только потому, что кто-то этой возможности лечиться не имеет. И все же я не могу, я, Лев Толстой, не в силах так. Не могу есть пирожное, масло желтое, осетрину, когда вокруг голодные. Не могу привозить к себе дорогих врачей, когда вокруг лишенные помощи больные, умирающие. А коли поступаю так, то против себя, против своей совести, – всякий раз строку постыдную вписываю в свою жизнь. И в этом главная, жгучая его боль…
Всем этим «осложняется вопрос» об отношении Льва Толстого к медицине.
Глава 2
Неужели это так надо?
Чтобы вылечить одного имущего
В книге «Что такое искусство?» Толстой рассказывает, как провел однажды несколько часов в театре на репетиции оперы. Происходившее на сцене было ненатурально, нелепо, по замечанию Толстого, ни на что на свете не похоже, кроме как на другие оперы, притом и мало кому нужно – для подлинно образованного человека несносно, для настоящего рабочего человека совершенно непонятно. Но Толстого занимают не только содержание и музыка оперы. Видя нескольких сот музыкантов, солистов, хористов, балерин, участвующих в ежедневной шестичасовой репетиции, дирижера и балетмейстера, получающих каждый жалованья в месяц больше, чем десять рабочих в год, видя громоздкие декорации, костюмы и бутафорию, он думает о том, что огромные деньги, необходимые для «производства искусства», собираются с народа («у которого продают для этого корову», – прибавляет Толстой), народ же благами, приносимыми искусством, не пользуется.