Шрифт:
Закладка:
Немного, я думаю, найдется моих читателей таких, которые бы мне поверили, что это было действительно так, а это было действительно так.
Так вот такая-то Яман-Кала: сама по себе она неказистая, а вмещает в себе такие редкие субъекты, что не мешает их описывать самым тщательным манером.
В одной из центральных губерний нашего неисходимого отечества, близ уездного городка N., вдоль большой дороги вытянулися в ряд серые бревенчатые, с закоптелыми волоковыми окнами, избы, и этих серых изб я насчитал штук более двухсот. Выходит, село по величине порядочное, но на взгляд далеко не такое. И странно: кругом дремучие леса, а в селе ни одной избы хоть мало-мальски порядочной: та без клети, та без сеней, та пошатнулась, а та совсем повалилась. Кругом все растет и зеленеет, а в селе, как говорится, хоть шаром покати,— ни одного деревца. Или мужикам запрещено сажать деревья, или, бог их знает, может быть, и сами не хотят, а помещику и невдогад их заставить, благо у самого под рукою английский парк со всеми причудами. А дети, когда выбегут на улицу посмотреть на проезжающего, так это только слава, что дети: медвежата, просто медвежата.
Посередине села церковь с высоким шпицем колокольни, довольно затейливой архитектуры и мало свидетельствующая о вкусе зодчего, а может быть, и самого ктитора. Около церкви была когда-то ограда, о чем свидетельствуют полуразрушенные каменные столбики, не в дальнем один от другого расстоянии и кругом запачканные грязью, надо думать, свиньями во время почесыванья.
И церковь, и село, и полунагие закопченные дети,— словом, все являет из себя вид весьма живописный, совершенно во вкусе Ван-Остада наших подающих надежды tabbeaugenr’истов.
Проехавши село, в левую сторону, недалеко от почтовой дороги, на горе видны барские хоромы с бельведером, окруженные темным лесом, а лес обведен, по крайней мере со стороны почтовой дороги, глубоким и широким рвом с живою на валу изгородью.
Сквозь деревья мелькает светлый пруд или из-за группы лип мелькнет угол китайской беседки, или куст акаций, или другое что-нибудь вроде Клеопатриной иглы, воздвигнутое на память дружбы и любви,— словом, прелесть! Так бы вот и соскочил с телеги, перепрыгнул бы через живую изгородь, да и пошел писать по всем направлениям роскошного барского сада.
Я, правду сказать, так и сделал. Но это было давно. Теперь уж я подобной штуки не выкину. Я тогда прошел из конца в конец весь парк, и меня, как теперь помню, поразила страшная тишина. Я видел великолепный дом, павильон, беседки, качающуюся раскрашенную лодочку на краю пруда, под наклонившимися деревьями, и посередине пруда гордо плавающих пару лебедей, но не видел ни одного человека, который бы оживлял эту изысканную картину. На меня неприятно подействовало такое отсутствие человека; это все равно, что прекрасный пейзаж, не оживленный человеческой фигурой. Я даже раскаивался, что входил в этот заколдованный парк.
О, если б я знал тогда, что когда-то придется мне писать историю обитателей этого роскошного уединения,— я бы тогда не ограничился одним поверхностным взглядом, а постарался бы проникнуть и в хоромы и всюду, куда только можно проникнуть, всюду бы заглянул и, может быть, тогда моя история была бы и полнее и круглее. Но прошлого не воротишь. Ограничимся тем, что теперь имеем.
Проехавши версты две, я спросил тогда у ямщика:
— Чье это село мы проехали?
— Господское.
— Знаю, что господское! — да господина-то как звать?
— Помещик Хлюпин.
— Что, он сам, видно, мало живет в своем селе?
— Только за оброком приезжает и то не каждый год.
Этим сведения мои тогда и кончились. После этого, спустя десятка три лет, встретился я в Орской крепости с несчастным однофамильцем названного мне ямщиком помещика, и после двух-трех вопросов я узнал от молодого человека, что он единственный его родной сын и наследник знакомого мне села и парка.
Дело было вот как.
Ротмистр Хлюпин, отец этого несчастного юноши, не расположен был вовсе жениться, но обстоятельства заставили, и он женился на богатой и немолодой вдове, взявши за нею в приданое описанное мною село.
Вдова, родивши ему сына, а потом дочь и поживши мало после этого происшествия, переселилась к праотцам, завещавши имение детям, а отца над ними как бы опекуном оставила. Старуха, как видно, не хотела, чтобы он снова женился, да еще, пожалуй, и на молодой. Но ротмистр, как он вообще не имел расположения к семейной жизни, взявши птенцов своих, сироток, с причтом нянек и мамок, отправился в Питер. Долго ли, коротко ли он вел там холостую жизнь, не знаю. Только, как он ни близорук был в отношении детей, увидал, однакож, что детям нужна мать, то есть необходимо жениться.
С такою-то благою мыслию однажды он вышел со двора. Идет он по Литейной, выходит на Невский, глядь, навстречу ему, словно заря алая, словно лебедь белая, так и выплывает по тротуару. Замерло ретивое у старого гусара. И во сне ему не снилася никогда такая красавица, какую он теперь увидел.
«Что ж,— думает гусар и отец семейства,— попытка не шутка, спрос не беда,— попробуем! Ливреи же за нею не видно, помешать некому».
И он поплелся вслед за красавицею. Долго она его водила по разным переулкам, наконец, завела его чуть не к Таврическому саду, да в один самый мизерненький домик с двумя крошечными окошечками — и шусть перед самым его носом, а он и остался на улице, да еще и на грязной.
Простоявши с добрый час против домика и махнувши рукой, пошел обратно.
Тут бы, казалося, и всему происшествию конец. Вот то-то и нет, тут только, можно сказать, начало самой истории, или, лучше сказать, начало самого зла.
Подвернись эта история другому военному, а не в отставке гусару, разом бы все покончил, да и концы в воду. Ротмистр мой хоть тоже слыл решительным малым, однако кончил тем, что после многократных и бесплодных хождений на Пески решился, наконец, послать сваху в заветный домик. Сказано — сделано, и счастливейший ротмистр с красавицей супругою катит в свое поместье, а дети с няньками и мамками и со всякой рухлядью вслед за ними.
Здесь, я думаю, не мешает рассказать хоть вкратце,