Шрифт:
Закладка:
Алексей не отвечает. Сидит с закрытыми глазами, откинувшись и откинув голову. Алекс не повторяет вопроса. Алекс думает: может быть, Алексею пригрезилось, будто он на свободе. Вернулся. И солирует в том молодежном хоре, о котором рассказывал ему? Алекс боится спугнуть его настроение.
— Почему затягиваю? — откликается Алексей, откликается, когда Алекс уже не ждет ответа. И медленно, затрудненно объясняет ему: — Понимаешь, Алеша, — так зовет он Алекса, — знаю, что в последнюю минуту свою буду думать о матери. А когда пою, то как будто вижу ее перед собой. И хочу задержать подольше… — И неожиданно оборвав себя, продолжает лихо, с вызовом:
Мать моя Россия,
А я русский фауль…
— Фауль на лагерном языке означало не просто лентяй, — поясняет Алекс. — Саботажник, путь которому лишь на виселицу… — И добавляет, помедлив: — В лагерной песне каждое слово имеет свой подтекст и свою историю.
— Шарла-тюга-а-а-а, я шарла-тюга-а-а-а, — ведет свой припев Алексей. Он словно бы щеголяет, бравирует этим своим настойчивым «а-а-а»… И неожиданно спрашивает — Алеша, ты чувствуешь, какие у меня сильные легкие! Какой я еще здоровый, сильный — так неужели они заставят все-таки меня подыхать?! — Видимо, сама мысль о неизбежности смерти, физического уничтожения, кажется ему сейчас невозможной, невероятной.
— Ухватила меня за сердце эта песня, это непонятное слово «шарлатюга», да и сам он, совсем мальчишка еще, который и перед лицом смерти оставался таким, как был, ничего не утратив, — говорит Кулисевич.
А он, Алексей, хотел, он мечтал написать любовную песню. Никого, наверное, еще не любил. Знал, что уже никого не поцелует, и хоть в песне хотел пережить то, чего ему не досталось в жизни.
Он просил Алекса напеть ему подоходящую мелодию так, чтобы к этой мелодии Алексей подобрал свои слова.
Она рождалась ночами, эта песня. Алекс работал на фабрике, днем. Алексей же, которого перевели на работу «под крышу», — ночью. Но Ян Водичка, близко к сердцу принявший судьбу Алексея, зная, что ничем другим не сможет ему помочь, вызывал иногда Алекса на работу ночью, чтобы дать им возможность встретиться.
Ночами эсэсманов не было в лагере. Алекс и Алексей пристраивались где-нибудь в уголке, за кучей старой обуви. Алекс напевал мелодию, Алексей подбирал слова. Песню-Алексей хотел посвятить девушке по имени Соня. Однажды Алекс забеспокоился:
— Алексей, послушай, кажется, я напеваю тебе немецкую мелодию! — и попытался вспомнить слова: «О Софие, дейне шварце хаар…»
Алексей отмахнулся, увлеченный своим:
— А, мне это все равно! Мелодия, музыка, это как любовь: принадлежит всему миру… — Он был романтиком, этот веснушчатый парень.
Песня получилась не очень-то любовной. Помимо желания, против воли действительность врывалась в нее.
Темно и глухо, куда ни кинешь взгляд,
Куда ни глянешь — воет проволока и воет ветер,
Призрак концлагеря дышит тяжко во сне…
Впустую кричат мои слова.
Никто меня не услышит,
Может быть, ты одна, Соня!
Соня, услышь мою тоску,
Утишь мою кровоточащую боль…
Разве это была любовная песня? Жалоба! Исповедь — так воспринимал ее Алекс. А песня разворачивалась от ночи к ночи:
Где ты есть и что с тобою сталось…
Сожжен наш дом, и черная цветет сирень.
Помнишь, как глаза твои меня молили:
Поцелуй меня, пока ты жив…
Что-то очень наивное почудилось Алексу в этих словах, в интонации последней фразы.
— Да знал ты хоть одну Соню, скажи? — спросил он у Алексея.
— Ну, какое это имеет значение! — глуховато ответил тот. И признался: —Алеша, знаешь, это — как наваждение, ночами мне кажется иногда, я слышу, как трещат в огне кости моих убитых товарищей, Алеша, мне хочется, чтобы эта песня была и о них…
Нет, любовная песня явно не получалась!
Слова Алексей напевал по-русски, но, опасаясь, что Алексу понятно не все, а поэтому может он не запомнить, повторял ему: «Алеша! Не позабудь». И Алекс сразу же переводил для себя все на польский, чтобы легче было запомнить. Мне же приходится теперь снова переводить на русский этот текст. Поэтому слышится в нем шероховатость.
И вот последняя ночь. Только ни Алекс, ни Алексей не знали тогда еще, что эта их встреча окажется последней.
В ту ночь Водичка снова вызвал Алекса на работу, чтобы дать им возможность встретиться. И Алексей напевал Алексу строфы из новой песни. Напевал на какую-то украинскую мелодию, которую помнил с детства:
«Жаль, жаль моя плывет… — пел Алексей, видно, из глубин его памяти выплыло это украинское слово „жаль“ — синоним тоски. — Огонь черный ожидает меня…»
— Я слушал, и мне становилось страшно, — говорит Алекс. — Знал, что ничем не могу помочь ему — только запомнить — только запомнить! Ему так хотелось оставить по себе песню.
Он попросил Алексея петь помедленнее. Алексей пел медленно, так, что Алексу удалось запомнить его манеру. Его вокальную технику. И его самого. Он сидел на куче старой обуви, на сапогах, которые были содраны перед смертью с ног его погибших товарищей. Густой, непереносимый запах пота и крови поднимался от этих сапог.
Фабрика находилась недалеко от производственного двора — «промысловой площади», на которой расстреливали и сжигали потом узников. Дым от сгорающих тел проникал в бараки фабрики. В ту ночь он был особенна тяжелым и едким. Алекс ощущал это. Знал, что и Алексей ощущает.
Поначалу Алексей пел, словно жалуясь:
Жаль, жаль моя плывет,
Боль страшная…
Строки песни рождались тут же, Алекс понимал это.
Огонь черный ожидает меня…
Алексей вдруг поднялся, неожиданно, резко, словно было ему больше невмоготу сидеть:
Дым, дым плюгавый душит нас…
До этой строки он пел, как будто забывшись, думая лишь о том, что ожидает его. А тут словно осознал, от чьей руки погибает:
Дым, дым пусть задушит вас, фашистские псы…
«Не знаю, но в ту минуту мне показалось, — говорит Алекс, — что я должен снять с него эту тяжесть неотомщенности. Переключить, возвратить мыслями к тому, что было единственным его утешением в эти дни. Думалось: так ему будет легче. Я знал, у нас мало времени. И все-таки сказал: „Алексей! А где же у тебя та великая любовь ко всем мелодиям мира, о которой ты говорил? Ты ведь сам говорил, что музыка — это как