Шрифт:
Закладка:
И снилась ему теперь не стонущая мать в окровавленном платье, а юная дева. Незнакомая и в то же время где-то уже виденная. Ее иссиня-черные волосы ливнем струились по тонким обнаженным плечам, по ударявшей по глазам наготе бедер – до самой земли. Дева была прекрасна – острой, как алмазная грань, красотой: хрупкие ключицы под смуглой кожей, тяжелая округлая грудь, острые сосцы, черный омут волосяного треугольника внизу живота. Ее взор с пониманием и насмешкой встретился с алчущим взглядом Кайсарова, но зеленые глаза оставались жестокими, холодными: не радужки – граненые самоцветы. Кожа ее сплошь была в мелких зеленых кристаллах, легших затейливым узором, вроде чешуи, но так и манила прикоснуться – ощутить разом и стылость камня, и жар налитой плоти в ладонях.
Кайсаров проснулся в таком исступлении сладострастия, будто его мужское естество и впрямь обратилось в камень.
Между тем в дверь дома стучали, сонный слуга пошел отпирать; скоро забарабанили в дверь спальни.
– Георгий Иванович, откройте, беда великая! Георгий Иванович!..
Кайсаров в полнейшем одурении сидел на краю разворошенной постели. За окном занималось раннее утро, и первые лучи солнца, проникнув в комнату, уже давили жаром, словно вместе с солнцем в небо поднималась вся преисподняя.
Кое-как он поднялся, чувствуя себя пьяным, разбитым, никчемным, грешным. Начал одеваться, не попадая в рукава и штанины. За дверью, кажется, были все – и Остафьев, и молодые инженеры, и Гуров, и кто-то еще, множество искаженных ужасом лиц, и все от Кайсарова немедленно чего-то хотели, тогда как он сам желал лишь одного: чтобы все происходящее было сном, а еще лучше – чтобы сегодня он вообще не проснулся.
– Что же делать будем, Георгий Иванович? В Петербург телеграфировать – так не поверят!
Пошатываясь, Кайсаров вышел, ошалело щурясь на солнце. По всему селу стояла ужасающая тишина, тяжелая, как гранитное надгробие, даже петухи не пели. Ноги сами понесли Кайсарова по пустынным улицам на окраину села, к тоннелю – впрочем, именно туда, как ему объяснили, и следовало идти. Еще на подходе к арке тоннеля, взбираясь по насыпи, Кайсаров услышал словно бы многоголосый стон. Перед глазами плыли хлесткие изумрудно-зеленые солнечные пятна, и поэтому не сразу он сумел понять, что же видит перед собой в полутьме.
В тоннеле собрались рабочие, везшие на тачках камень для заделки провала. Но они никуда не двигались, будто приросли к месту – хотя нет, не будто, а буквально приросли, став единым целым с каменным массивом под их ногами. Тела их еще не совсем окаменели – серые гранитные жилы проросли вдоль рук, шеи, бугрились на щеках. Люди уже не могли двигаться, не могли толком открыть рот, но еще дышали, еще не потеряли физической способности издавать ужасающий немой стон.
– Боже правый… – прошелестел Кайсаров. – Это только здесь так? Или по всему селу?..
– Пока только здесь, – ответил Гуров. – Предлагаю взорвать тоннель. Динамита достаточно. Породы наверху тоже – завалит все намертво, и то, что засело там, внизу, уже не выберется наружу.
Взорвать тоннель. Пусть каменные глыбы не только закроют опаснейший провал, но и похоронят всю эту трижды проклятую затею. Такая мысль и Кайсарову первой пришла в голову.
– Но… взорвать вместе с людьми?.. – В воображении Кайсарова в воздух взлетели обломки камней, вросших в ошметки окровавленной плоти.
– Да с каких пор вы стали печься о людях? Им все равно уже ничем не помочь. А телеграфировать обо всем этом начальству – сами понимаете…
– Верно, – мертвым тоном сказал Кайсаров. – Готовьте динамит.
Спотыкаясь на камнях, как слепой, он, не слушая более никого, побрел вниз от тоннеля по насыпи. Ноги все задевали за что-то, несколько раз Кайсаров чуть не полетел вперед под откос, прежде чем наконец заметил: пробивавшаяся из насыпи молодая трава местами была живой, а местами – торчала жесткими окаменелыми иглами.
– Что же я наделал… – пробормотал он, бессмысленно озираясь.
У подножия насыпи лежал человек – вернее, то, что еще недавно было человеком: грубая каменная статуя, скорее, просто груда гранита в форме человеческого тела, в разодранной одежде; лишь простертая рука еще шевелилась, судорожно скребла пальцами каменное крошево, и на костяшках виднелись гранитные наросты, подобные чудовищной опухоли. Рабочий попытался убежать, но неведомая хворь… нет, злое проклятие настигло его и здесь. Кайсаров не мог отвести взгляда. Сколько он повидал на стройках изувеченных тел и всегда равнодушно проходил мимо. Однако именно теперь он глядел с острейшим ужасом – казалось, за грудиной враз содрали окаменевшую корку, обнажая уязвимое, кровоточащее, то, что он с отрочества так тщательно прятал от самого себя.
Прямо впереди на белой от пыли, выутюженной солнцем дороге маячила светлая фигура. Не зная зачем, Кайсаров подошел ближе. Это была крестьянка Авдотья, в обычном своем выгоревшем до белизны тряпье, в белом платке, она придерживала за плечо белоголового своего мальчишку, как всегда шалившего – пинавшего на дороге мелкие камешки, отчего вздымалась тонкая, как мука, пыль.
– Ох рассерчала она из-за тебя, барин, – сказала Авдотья. – Ты глянь, чо кругом творисся!
Женщина повела рукой, и Кайсаров огляделся: придорожные кусты, трава, запыленные головы клевера и тысячелистника – все обращалось в камень, в безупречно выточенное, тончайшее каменное кружево, изображавшее листья и цветы, – ни одному скульптору не по силам было бы создать подобное.
– Она к тебе с добром, а ты ее обидел. Замучит она тебя, ежели прощения не попросишь. Для каждого она кару сыщет, всех насквозь видит. Своей смерти ты не боисся, так она все кругом тебя терзать будет, это тебе во сто крат страшнее. Не ждал такого? Тяжко жить с каменным сердцем, а с живым ох как больно, верно, барин?
– Ты-то откуда все это знаешь? – глухо спросил Кайсаров.
– От ейной матери знаю, – указала Авдотья на исполинский лесистый горб горы. – Мужики у Девки золото просят, а бабе-то к чему золото – бабе дите нужно. Бог мне не давал детей, так я у горы пошла попросила, гора мне сказала, из какого родника попить, и вот, родила я мальчонку. Иди прощения проси. Не Девка, так мать ейная пожалеет.
– Боже правый, дичь какая… – Кайсаров схватился за голову, которую немилосердно пекло солнце, аж в ушах звенело. На дорогу перед ним упала птица. Мелкая пичуга, малиновка – одно крыло у нее еще билось о землю, а другое, окаменелое, лежало в пыли. Топорщили каменные иглы сосны у дороги, стояла брошенная телега у поворота, еще силилась подняться лошадь с превратившимся в камень крупом, человек уже лежал недвижим.
Все так