Шрифт:
Закладка:
Я объяснил, что сосед пропал, а дверь вот приоткрыта, не замечал ли он сквозь юношескую рассеянность чего-нибудь странного, извините за беспокойство. Он взял себя левой рукой за лодыжку левой ноги, прижал ее пяткой к ягодице, правую руку положил на затылок и растянулся с удивившим нас обоих сильным хрустом.
— Прошу прощения за растяжку мышц, это у меня автоматически. Между прочим, давно уже замечаю, что эта дверь, слева от меня, приоткрыта.
— Как давно?
— Ну, не менее двух недель, сэр, если не все три.
С этими словами он резво взял со старта, мгновенно пробежал мимо «торговцев счастьем» и завернул за угол в сторону «приличных» улиц. Я остался перед дверью, которая зияла мраком, как лаз в пирамиду.
Не сразу я сообразил позвонить 911 и в «Конституцию», и, звоня, я как-то мямлил, видимо оттого, что не понимал своей роли во всей этой истории. Минут через пятнадцать все приехали почти одновременно, менты и коллеги по наблюдению за тиранией: В.Валерианов, Кларисса Соновна, Монтассар Бдар и, конечно, вездесущая Агриппина. Эта последняя больше всех суетилась, совалась к ментам, что-то все объясняла про Женькину «нестабильность».
Полиция выслушала всех внимательно, но без интереса. Потом стали бочком входить в квартиру, держа пистолеты обеими руками над головой. Не прошло и десяти минут, как они вернулись и теперь дверь уже открыли спокойно, настежь. Никаких следов преступления не обнаружено. Вообще ничего не обнаружено, кроме легкого слоя пыли. Вот вам контактный телефон, ледис энд джентльмен, давайте держать связь. В ближайшие дни мы почти наверняка сумеем ответить на ваши вопросы. В Соединенных Штатах восемьдесят семь процентов пропавших людей так или иначе обнаруживаются.
Я забыл сказать, что все это происходило осенью. Парки багровели и залимонивались. Все четче выявлялась конфигурация листьев, резьба свекольного колорита, густел коньяк в дубовых сумерках, начинали просвечивать не только бронхиальные пучки, но и альвеолы щедрой, чтобы не сказать величественно-поднебесной, среднеатлантической флоры. Прохожие со свойственным этому сорту публики легкомыслием уже успели забыть изнурительную парилку летних месяцев и теперь живо завязывали кто что: романчики ли, делишки ли по недвижимости, получая удовольствие от быстро вечереющих прохладных небес и от своих еще легких плащей вкупе с уже теплыми шарфами. Пришла, словом, здешняя благодать, которая может в иной год длиться много недель и которой не мешают даже политическо-сексуальные скандалы на Холме.
В один из таких вечеров я зашел в книжный магазин-кафе, чтобы выпить капуччино и полистать литературное обозрение. Тут меня окликнули на русский манер, то есть по имени и отчеству. За спиной у меня стоял большой мужик с растафарианскими буклями полуседых волос, с мясистым носом, что мог бы доминировать во всем его мрачновато-застойном облике, если бы не тонкого серебра серьга в левом ухе, а она в этот момент, оказавшись случайно на фоне окна с отгоревшим и зеленеющим небом, как бы дзинкала: не гони прочь!
— А я за вами шел, не решался окликнуть. Думал, не узнаете. Ну, узнаёшь?
Конечно, я узнал его. Человек-москвич со странной фамилией. Искусствовед и историк искусства.
Вот именно, Александр Дегусто. Алик. Встречались всего лишь лет двадцать назад. Я протянул ему руку. Не пожав ее, он присел к моему столу и дружески улыбнулся.
— Как я рад тебя видеть, не помню, на «ты» мы были или на «вы». Вы не поверите, я собирался вам позвонить и не решался. И вдруг вижу, ты идешь. Я слышал, ты ищешь Женьку Кацнельсона, а я как раз приехал его повидать из Нью-Йорка. Ну да, я видел его всего лишь час назад. Ничего утешительного. Умирает. Ну да, он в Сибли-госпитал, в реанимации. Ну да, вы же понимаете, вы же знаете историю нашей компании. Не знаешь? Ну, в общем, у него Эйдс в последней стадии. По-русски говоря, СПИД на высшей скорости…
Такая простая история. Мы взяли бутылку вина. Окно, как далекое море, Теперь лиловело. «Сполна За все отвечаешь, чем жил ты, Чем был на Земле опьянен», Так пел гитарист черно-желтый В кафе возле Круга Дюпон.
Мы все были из московской «голубой дивизии» и в середине семидесятых все решили эмигрировать, рассказывал Дегусто. Больше не могли терпеть унижений со стороны тех гадских «правоохранительных органов». Уголовная статья давала возможность мусорам сунуть любого из нас за решетку. А ты знаешь, что ждет «гомика» в лагерях? Групповые изнасилования грязными подонками, которым все равно, что трахать — козу, человека или телеграфный столб.
Все эти наши тайные сборища, чтения Кузмина, выставки сомовских или «подсомовских» гравюр, какая-нибудь контрабандная кассета, когда все позорно вздрагивают от каждого звука в дверях… Между тем мы прекрасно знали, что в Штатах идет все нарастающий праздник нашей культуры. Конечно, если бы не появилась возможность драпа, все бы и дальше терпели, но она вдруг появилась, и тогда семь человек, самых близких друзей и любовников, решились и подали заявления на израильские визы. У всех, конечно, обнаружились еврейские родственники, даже у русских аристократов, ну ты знаешь, о ком я говорю. Нет, не знаешь? Ну Юрка Луденищев-Кургузов, ну Витасик Трещокин-Саранцев, ну Борька Грецкий-Стержень… Разве ты не знал, что они были голубыми? А я-то думал, все о нас всё знают.
Мы съехались в Нью-Йорке в самый разгар «гей-карнавала», в семьдесят восьмом. Все знали, что нас ждет свобода, но все-таки не предполагали, что такая феерическая! Это было состояние какого-то бесконечного восторга. Я просыпался каждое утро с восторгом и с ним же и засыпал, если я вообще спал в то время. Фактически, я ебался с восторгом, вступал с ним в совокупление с утра до ночи и обратно. Какие бы личины он на себя ни надевал, это был только восторг, и мы с ним еблись. Понимаешь, старик? Ну и хорошо, что не понимаешь.
Нас встретили как героев и таскали из города в город, с берега на берег, Элэй и Сан-Франциско, Чикаго, Нюорлин, летом Кэйп-Код и Саутхэмптон, зимой Ки-Уэст, и вокруг были одни наши! Наши! Наши!
Так прошел год и еще год, что ли, а потом мы как-то, поначалу незаметно для самих себя, стали обособляться от ликующих гейских масс. Вдруг нам стало что-то претить в этом голубом море разливанном. Очень уж массовым оказалось движение. В Москве и в Питере гомосексуализм был как бы признаком утонченности, мы чувствовали себя элитой, а здесь вдруг оказались среди гогочущих приказчиков, орущих на весь бар, кто кому мощнее в кишку вставил. Фестивали эти с играющими ягодицами, со свисающими