Шрифт:
Закладка:
Племянник Ведель записывает почти то же самое, но с одной весьма существенной подробностью: когда раздался новый шум в смежной комнате, окружившие Павла опять перепугались, но Беннигсен опять обнажил шпагу: «Теперь нет больше отступления!»
Затем — почти как в письме Фоку: «Он приказал князю Яшвилю охранять царя и поспешил в переднюю. Через несколько минут, когда все было устроено, он пошел обратно и встретил пьяного офицера, кричавшего: „С ним покончили!“ Генерал оттолкнул офицера и закричал: „Стойте! стойте!“ Хотя он видел государя, поверженного на пол, он не хотел верить, что он убит, так как нигде не видно было крови».
Послушаем третьего Беннигсена, того, кто хотел «заколоться шпагой». Этот не пускается в драматические подробности и не хочет вызывать у собеседника лишних подозрений насчет своей причастности. «Я ушел прежде, чтобы не быть свидетелем этого ужасного зрелища».
Другу Ланжерону, с которым вообще был довольно откровенен, он тоже не пожелал рассказать подробности: «Я вышел на минуту в другую комнату за свечой, и в течение этого короткого промежутка времени прекратилось существование Павла». Эта краткость, однако, возбудила любопытство Ланжерона. Он начал расспрашивать других и в результате сопроводил рассказ следующим примечанием: «Беннигсен не захотел мне больше ничего говорить, однако оказывается, что он был очевидцем смерти императора, но не участвовал в убийстве»…
Письмо Беннигсена Фоку миновало свою трагическую кульминацию. О том, насколько версия генерала была удачна, свидетельствует резко оборвавшаяся карьера всех главных цареубийц, кроме Беннигсена. Ганноверец продолжал с успехом служить еще много лет, невзирая на чередование взлетов и провалов. «Вы видите, генерал, — заверяет Беннигсен, — что мне нечего краснеть за то участие, какое я принимал в этой катастрофе».
Хорошо зная манеру Леонтия Леонтьевича писать «как бы Фоку», зная его умение представлять царю самые туманные сюжеты в нужном свете, сильно подозреваем, что и этот документ попал на глаза высочайшей особе задолго до смерти Беннигсена…
Повторим высказанное раньше подозрение, что письмо отсутствовало в архиве Фоков, потому что туда не попадало. Если это так, то перед нами военный маневр, не менее искусный, чем в битве при Эйлау.
Многоопытный современник, видя собственными глазами, как императрица-мать, ненавидевшая Беннигсена, тем не менее «опиралась на его руку, когда сходила с лестницы», восклицает: «Этот человек обладает непостижимым искусством представлять почти невинным свое участие в заговоре!»
Разумеется, сам Беннигсен не пропускает в письме к Фоку столь важного и реабилитирующего момента, как шествие под руку с императрицей: через несколько часов после гибели Павла «императрица просила меня подать ей руку, спуститься с лестницы и довести ее до кареты».
Еще одно сведение для полноты картины: известная польская мемуаристка, в беседе с которой Беннигсен не стеснялся, запомнила, что «генерал рассказывал об ужасной сцене, не испытывая ни малейшего смущения… он считал себя совершенным Брутом».
Может быть, лучше других оценила воспоминания мужа его последняя супруга, имевшая, как рассказывали, обыкновение неожиданно вбегать к генералу с криком: «Новости! Новости!»
— Какие?
— Император Павел убит!..
* * *Записки человека о своем времени. Они могут нравиться, не нравиться; мы можем сделать прошлому выговор, возмутиться им, но никак не можем сделать одного: отменить то, что было…
Можно, конечно, умолчать о неприятных фактах, воспоминаниях; однако умолчание — это мина под тем, что произнесено, мина, грозящая взорвать то, что рассказано.
Надо ли объяснять, что рассказы Беннигсена в своем роде очень типичны; к тому же они позволяют искать и таинственные записки, принадлежавшие другим авторам, и притом уяснить — как мало сообщили потомкам главные деятели 11 марта 1801 года, события, названного Герценом «энергическим протестом… недовольно оцененным».
Наконец, положив рядом очевидные страницы мемуаров-писем Беннигсена, тут же угадываем смутные контуры их невидимых частей.
Где семь томов «журнала», ведущегося с 1763 года? Где ответы Фока на письма Беннигсена? Где разные письма Беннигсена к родным и родных — к нему; письма, особенно интересные в те периоды, когда каждая мелочь может многое объяснить?
Таинственное «где все это?» относится не только к запискам самого генерала, но и к некоторым другим тайнам, которые Беннигсен будто притягивает: упомянутые записки Ланжерона, очень мало изученные, лежат частично в Отделе рукописей Ленинградской публичной библиотеки, но в основном — в Париже… Записки Воейкова: много дали бы историки и литераторы, если бы могли отыскать еще какие-либо фрагменты.
«Многому еще рано появляться в печати», — заметил французский издатель в 1907 году.
«Бантельн. Семейный архив семьи фон Беннигсен», — читаем мы в справке о западногерманских архивах, составленной в наши дни… Дремлют под ганноверскими сводами дневники, листки, письма; некуда торопиться. Потомки генерала вряд ли посочувствуют любопытству современников…
Наш рассказ посвящен «Запискам» Беннигсена. Однако он был полон странных, поучительных, а в сущности обыкновенных противоречий.
Записки Беннигсена существуют, и в то же время их нет.
Мы как будто можем без них обойтись, но так ли это?
Сквозь толщу недомолвок и хитроумностей, сквозь недостающие страницы, главы, целые тома мы настойчиво пробиваемся в цели…
Замечательный французский историк Марк Блок сетовал, что в оценках прошлого мы часто скованны; кто знает, может быть, мы судим о нем по совершенно второстепенным, случайно уцелевшим сочинениям, в то время как рядом были другие, более ценные…
Занимаясь поисками мемуаров Беннигсена, как и многих других старинных документов, разыскивая и находя, мы осваиваем малоизученные или совсем неведомые края на «карте прошлого», присоединяем его к своему настоящему и будущему.
Подобные завоевания нам очень нужны.
Эпилог
Наш рассказ, наш XVIII век, пришел к концу. Последняя глава даже перехлестнула в XIX век, официально начавшийся 1 января 1801 года.
Впрочем, русское дворянство, обрадованное свержением Павла, находило, что XVIII столетие окончилось в ночь с 11 на 12 марта 1801 года.
Радость, «всеобщая радость»… К вечеру 12 марта в петербургских лавках уж не осталось