Шрифт:
Закладка:
– То-то и есть, что но… – кричал Иван. – Знай, послушник, что нелепости слишком нужны на земле. На нелепостях мир стоит, и без них, может быть, в нем совсем ничего бы и не произошло. Мы знаем, что знаем!..
…О, по моему, по жалкому, земному евклидовскому уму моему, я знаю лишь то, что страдание есть, что виновных нет, что все одно из другого выходит прямо и просто, что все течет и уравновешивается, – но ведь это лишь евклидовская дичь… Что мне в том, что виновных нет и что я это знаю, – мне надо возмездие, иначе ведь я истреблю себя… Слушай: если все должны страдать, чтобы страданием купить вечную гармонию, то при чем тут дети, скажи мне, пожалуйста? Для чего они-то тоже попали в материал и унавозили собою для кого-то будущую гармонию?..
И мрачный Великий инквизитор Достоевского – это лишь по видимости фигура из христианского Средневековья, точно так же как Мефистофель Гете лишь по видимости черт из эпохи христианства. В действительности и тот и другой принадлежат современности XIX века, один – как эстетик и эволюционист, другой – как представитель нового, цинического политического консерватизма. Как и Фауст, Великий инквизитор есть проекция в XVI век развившихся идеологических противоречий XIX столетия; как в духовном, так и во временном отношении он стоит ближе к таким фигурам, как Гитлер и Геббельс, Сталин и Луначарский, чем к исторически существовавшей испанской инквизиции. Однако не слишком ли фривольно ставить достойного христианского кардинала по соседству с такими фигурами? Диффамация – обвинение серьезное, тут требуется оправдать себя серьезными доказательствами. Они могут быть извлечены из истории Великого инквизитора, как ее рассказывает Иван Карамазов:
Кардинал – Великий инквизитор Севильи, аскетический старец девяноста лет, в котором, казалось бы, уже угасла вся жизнь, кроме разве что взгляда, полного темным огнем, однажды стал – так говорит Иван в своей «фантастической поэме» – свидетелем Второго пришествия Христа. Перед кафедральным собором Иисус повторил свое давнее чудо и тихим словом воскресил мертвого ребенка. Казалось, старик тотчас же понял смысл происшедшего, однако реакция его была парадоксальной. Вместо того чтобы поклоняться вернувшемуся Господу, он указал на него костлявым пальцем и приказал страже схватить этого человека и запереть его в подземелье Святого Трибунала. Ночью старец спускается к Иисусу в темницу и говорит:
– Это – ты? ты? – Но, не получая ответа, быстро прибавляет: – Не отвечай, молчи. Да и что бы ты мог сказать? Я слишком знаю, что ты скажешь. Да ты и права не имеешь ничего прибавлять к тому, что уже сказано тобой прежде. Зачем же ты пришел нам мешать? Ибо ты пришел нам мешать и сам это знаешь. Но знаешь ли, что будет завтра? Я не знаю, кто ты, и знать не хочу: ты ли это, или только подобие его, но завтра же я осужу и сожгу тебя на костре, как злейшего из еретиков, и тот самый народ, который сегодня целовал твои ноги, завтра же по одному моему мановению бросится подгребать к твоему костру угли, знаешь ты это? Да, ты, может быть, это знаешь…
Тот, кого поражает поведение Великого инквизитора, тем более задастся вопросом о смысле происходящего, когда прояснит для себя решающие моменты со всей возможной четкостью: в мышлении и действиях старика нет и следа помрачения ума или заблуждения, нет никакой ошибки и никакого недоразумения. То, что стало для Христа основанием для прощения распинающих его – «ибо они не ведают, что творят», – к клирику никакого отношения не имеет! Он ведает, что творит, и ведает это с прямо-таки шокирующей ясностью, глядя на которую не знаешь, как ее и назвать – трагической или цинической. Если же, следовательно, Великий инквизитор ведает, что творит, то он должен действовать, исходя из причин не в пример более весомых – из причин, которые достаточно сильны, чтобы перевернуть до основания религиозную веру, – как она проявляется внешне. И действительно, старик приводит Иисусу свои причины; если суммировать их и привести к единому знаменателю, то это – реплика политика, адресованная основателю религии; если копнуть несколько глубже, это сведение счетов антропологии – с теологией, власти – с освободительным движением, института – с индивидом.
Главный упрек, выставляемый воскресшему из мертвых, мы только что слышали: он пришел, чтобы «мешать». Чему именно? Инквизитор в претензии на своего Спасителя за то, что он вернулся как раз в момент, когда Католическая церковь с помощью инквизиции затоптала последнюю искру христианской свободы и была готова почить на лаврах, полагая, что ее труды – достижение власти посредством «истинной религии» – завершены. Став полностью несвободными (в религиозно-политическом смысле), люди этого времени, однако, более чем когда-либо убеждены в своей свободе. Разве они не обладают истиной? Разве Христос не обещал, что истина сделает нас свободными? Однако Великий инквизитор видит насквозь это заблуждение. Он восхваляет свой реализм; будучи представителем победоносной Церкви, он притязает не только на завершение учения Христа, но и на нечто большее – на его улучшение! Ведь Иисус, как он полагает, не способен мыслить политически и не понимает того, что представляет собой в политическом отношении природа человека, а именно: того, что она нуждается во власти. В речи описанного Достоевским кардинала, произнесенной перед сохраняющим молчание узником, мы обнаруживаем истоки современного учения о институциях, которое в этом – и, вероятно, только в этом – месте с уникальной откровенностью признает свою циническую основу, построенную на сознательном, ссылающемся на необходимость обмане. Предельно основательная и головокружительная по высоте своей рефлексия Достоевского показывает, что власть имущие строят такой расчет:
Лишь немногие обладают тем мужеством быть свободными, которое проявил Иисус, ответив на вопрос Сатаны-искусителя в пустыне (почему он, несмотря на то, что голодал, не превратил камни в хлеб): «Не хлебом единым жив человек». Только в немногих есть сила, способная преодолеть голод. Другие, и их гораздо больше, во все времена ради хлеба отказываются от свободы. Выражаясь иначе: люди вообще ищут разгрузки от бремени, облегчения, удобства, привычного и устоявшегося, безопасности и надежности. Власть имущие могут во все времена уверенно исходить из того, что абсолютное большинство людей страшится свободы, и для него нет более глубоко укорененного стремления, чем стремление отказаться от свободы, воздвигнуть для себя тюрьмы и поклоняться старым и новым идолам. Что же тогда остается делать в такой ситуации властителям – христианам, представителям религии свободы? Великий инквизитор понимает принятие