Шрифт:
Закладка:
В.А. Жуковский – Пушкину, во втор. пол. мая 1825 г., из Петербурга. – Переписка Пушкина, т. I, с. 216.
Вот тебе человеческий ответ: мой аневризм носил я десять лет и с божией помощью могу проносить еще года три. Следственно, дело не к спеху, но Михайловское душно для меня. Если бы царь меня до излечения отпустил за границу, то это было бы благодеяние, за которое я бы вечно был ему и друзьям моим благодарен. Вяземский пишет мне, что друзья мои в отношении властей изверились во мне: напрасно. Я обещал Н.М. (Карамзину) два года ничего не писать противу правительства и не писал. «Кинжал» не против правительства писан, и хоть стихи и не совсем чисты в отношении слога, но намерение в них безгрешно. Теперь же все это мне надоело, и если меня оставят в покое, то верно я буду думать об одних пятистопных без рифм. Смело полагаясь на решение твое, посылаю тебе черновое к самому Белому (царю): кажется, подлости с моей стороны ни в поступке, ни в выражении нет.
Пушкин – В.А. Жуковскому, в конце мая – нач. июня 1825 г., из Михайловского.
Я бы почел долгом переносить немилость ко мне в почтительном молчании, если бы необходимость не заставила меня нарушить его. Здоровье мое сильно пострадало в первой моей молодости, до настоящего времени я не имел возможности лечиться. Аневризм, который у меня уже десять лет, тоже требовал бы быстрой операции. Легко убедиться в правдивости того, что я сообщаю… Я умоляю Ваше величество разрешить мне уехать куда-нибудь в Европу, где я не был бы лишен всякой помощи.
Пушкин – в прошении Александру I, в конце мая – нач. июня 1825 г.
(По-видимому, Пушкин действительно страдал варикозным расширением вен нижних конечностей. Но, конечно, все его жалобы на эту болезнь имели одну цель – чтобы его отпустили для лечения за границу. Родственники же его и приятели, не посвященные в тайные замыслы Пушкина, из сил выбивались, чтоб доставить ему возможность лечить свой «аневризм».)
Видел ли ты Н.М. (Карамзина)? Идет ли вперед История? Где он остановится? Не на избрании ли Романовых? Неблагодарные! Шесть Пушкиных подписали избирательную грамоту! да двое руку приложили за неумением писать! А я, грамотный потомок их, что я? где я…
Пушкин – бар. А.А. Дельвигу, в перв. пол. июня 1825 г., из Михайловского.
Плетнев поручил мне сказать тебе, что он думает, что Пушкин хочет иметь пятнадцать тысяч, чтобы иметь способы бежать с ними в Америку или Грецию. Следственно, не надо их доставать ему.
А.А. Воейкова – В.А. Жуковскому, в конце июня – нач. июля 1825 г., из Петербурга. – Пушкин и его совр-ки, вып. VIII, с. 86.
Пушкин перепоручил ходатайство по своей просьбе своей матери в Петербурге. Надежда Осиповна заменила его деловую просьбу каким-то патетическим письмом на имя императора Александра. Результатом ее домогательства было дозволение Пушкину жить и лечиться в Пскове с тем, чтоб губернатор имел наблюдение за поведением и разговорами больного.
П.В. Анненков. Пушкин в Алекс. эпоху, с. 285.
Неожиданная милость его величества тронула меня несказанно, тем более, что здешний губернатор предлагал уже мне иметь жительство в Пскове; но я строго придерживался повеления высшего начальства. Я справлялся о псковских операторах: мне указали там на некоторого Всеволожского, очень искусного по ветеринарной части и известного в ученом свете по своей книге об лечении лошадей. Несмотря на все это, я решился остаться в Михайловском; тем не менее чувствую отеческую снисходительность его величества. Боюсь, чтобы медленность мою пользоваться монаршей милостью не почли за небрежение или возмутительное упрямство. Но можно ли в человеческом сердце предполагать такую адскую неблагодарность? Я все жду от человеколюбивого сердца императора, авось-либо позволит он мне со временем искать стороны мне по сердцу и лекаря по доверчивости собственного рассудка, а не по приказанию высшего начальства.
Пушкин – В.А. Жуковскому, в июне – июле 1825 г., из Михайловского.
* (Июль 1825 г.) Не доезжая села Михайловского, встретили мы в лесу Пушкина: он был в красной рубахе, без фуражки, с тяжелой железной палкой в руке. Когда подходили мы к дому, на крыльце стояла пожилая женщина, вязавшая чулок; она, приглашая нас войти в комнату, спросила: «Откудова к нам пожаловали?» Александр Сергеевич ответил: «Это те гусары, которые хотели выкупать меня в шампанском». – «Ах ты, боже мой! Как же это было?» – сказала няня Александра Сергеевича, Арина Родионовна. В Михайловском мы провели четыре дня. Няня около нас хлопотала, сама приготовляла кофе, поднося, приговаривала: «Крендели вчерашние, ничего, кушайте на доброе здоровье, а вот мой Александр Сергеевич изволит с маслом кушать ржаной…» Пушкин выходил к нам около 12 часов; на нем виден был отпечаток грусти; обедали мы в час, а иногда и позднее.
На другой день нашего приезда Александр Сергеевич пригласил нас прогуляться к соседке его, П.А. Осиповой, в Тригорское, где до позднего вечера мы провели очень приятно время, а в день нашего отъезда были на раннем обеде; милая хозяйка нас обворожила приветливым приемом, а прекрасный букет дам и девиц одушевлял общество. Александр Сергеевич особенно был внимателен к племяннице Осиповой, А.П. Керн.
Няня, Арина Родионовна, на дорогу одарила нас своей работы пастилой и напутствовала добрым пожеланием.
А. Распопов. – Рус. Стар., 1876, т. 15, с. 466.
Желание мое увидеть Пушкина исполнилось во время пребывания моего в доме моей тетки (П.А. Осиповой) в Тригорском, в 1825 году в июне месяце. Вот как это было. Мы сидели за обедом. Вдруг вошел Пушкин с большою, толстою палкой в руках. Он после часто к нам являлся во время обеда, но не садился за стол; он обедал у себя гораздо раньше и ел очень мало. Приходил он всегда с большими дворовыми собаками, chien-loup. Тетушка, подле которой я сидела, мне его представила; он очень низко поклонился, но не сказал ни слова: робость видна была в его движениях. Я тоже не нашлась ничего ему сказать, и мы не скоро ознакомились и заговорили. Да и трудно было с ним вдруг сблизиться; он был очень неровен в обращении: то шумно весел, то грустен, то робок, то дерзок, то нескончаемо любезен, то томительно скучен, и нельзя было угадать, в каком он будет расположении духа через минуту. Раз он был так нелюбезен, что сам в этом сознался сестре, говоря: «Ai-je été assez vulgaire aujourd’hui?» Вообще же надо сказать, что он не умел скрывать своих чувств, выражал их