Шрифт:
Закладка:
...Каким главным свойством наделяет человека эта заполярная земля, над которой висело туманное, недоразвитое солнце — его лишь условно можно было причислить к условной природе, простиравшейся вокруг людей на немыслимые расстояния, возраставшие по мере того, как они слабели и надежда на возвращение таяла в их сердцах, точно их на оторвавшейся льдине все дальше и дальше уносило в черную воронку космоса и прежняя родина исчезала из виду сперва как берег, потом как звезда, а уже после как мысль... Эта ледяная земля наделяет человека страшной, непривычной, невозможной для живого существа звериной искренностью. Не постепенно действует она, приучая человека к себе, но, как полунощный налетчик, срывает с него все сразу, швыряет его, голого, по горло в хрустальный снег, в котором бригада одноруких инвалидов-самострелов прокладывает путь на участок лесозаготовок, — голого, как корень, вырванный из земли, голого, точно поднятого из могилы трубами Страшного суда, просвеченного насквозь невыносимым светом истины. Эта земля сама была истиной, была планетой, вознесенной над Землей, заповедником искренности, вот почему сюда постепенно перебралось и само Время, если иметь в виду безусловную искренность времени, эпохи. Здесь, на голой земле, а не там, в шелку знамен и в слаженных воплях из репродукторов, оно выразило себя с исчерпывающей полнотой и правдивостью. Там, за горами, за лесами и озерами, осталась лежать страна как страшная сказка, сочиненная кромешниками, и Время, нуждавшееся в неподдельной действительности, перебралось на грандиозные ледяные обочины этой сказки с ее массовыми забегами в будущее, массовыми показательными процессами, с ее рубиновыми звездами, вокруг которых, визжа, как точильное колесо, бешено вращалась страна.
Здесь нет места притворству. Оно процветает в субтропиках. Оно ютится у батарей парового отопления, его проносят под полой теплых шуб. Человек облачен в притворство как в еще одну кожу. Он может жизнь прожить, как артист, меняя костюмы, из которых всякий раз появляется как бы заново на свет Божий, как Афродита из пены морской, так и не узнав самого себя, не услышав собственной мысли. Встретив по дороге раздавленную собаку, он не узнает себя. В инфузории под микроскопом себя не узнает. Ведь он не одноклеточное. Клетки его головного мозга богаты мыслью, как медовые соты. Он и не подозревает о грозном звере, дремлющем внутри его, не знает о том, что будет с ним и с его уважаемыми клетками головного мозга, если его перестать кормить, что сделается с его речью, мыслью, чувствами. И когда речь в нем засохнет, как некогда могучая, прекрасная река, когда от громады родного языка отколется крохотный островок обиходных выражений, когда свет, изнутри освещавший воспоминания, погаснет и память почти сольется с темнотой, когда чувства уйдут по одному или все сразу, как освистанные артисты со сцены, что тогда останется от человека?
Его рассказы о том, что остается от человека.
В молодости он был частым посетителем больших книгохранилищ. Зрелище стоящих во множестве в образцовом порядке книг на полках, уходящих в перспективу, как в века человеческой мысли и истории, настраивало его на торжественный лад. На улицах, в различных собраниях и литературных кружках, которые он так же охотно посещал, кипело время, и от его шума закладывало уши, как на большой высоте; в залах библиотек царила академическая тишина, но время проникало и сюда сквозь невидимые щели. Некоторые книги разделяли судьбы своих авторов и бесследно исчезали в подвалах, как и люди, их писавшие; растерянные работники библиотек, покоряясь циркуляру, один за другим снимали с полок очередные провинившиеся фолианты. Ему случалось спрашивать ту или иную книгу, уже намеченную на изъятие из литературного процесса, и интеллигентная женщина с тихим голосом, обслуживающая его, вдруг опускала глаза, точно он совершил бестактность... Пауза была полна взаимного замешательства: он все понимал и, уже уходя, косил взглядом в свой формуляр, нет ли в нем особой отметки о том, что он, читатель такой-то, интересуется запрещенной литературой; библиотекарша же думала, что ей снова не удалась интонация отказа, что взгляд, опущенный долу, был излишним комментарием, — беда заключалась в том, что формы отказа как бы не существовало, отвечай как знаешь, а как знаешь — делалось все страшнее.
В лагере он был отлучен не только от книг, но и от своей памяти о них. Последними догорали в нем стихотворения тех или иных авторов, которыми он худо-бедно кормил свою