Шрифт:
Закладка:
Тем временем после убийства Франца Фердинанда и его супруги Софии по городам Боснии и Герцеговины (особенно в Мостаре и Грахове) прокатились погромы и аресты сербов (газеты писали о четырех тысячах арестованных), а в Вене на глазах у полиции разорялись магазины и квартиры, принадлежащие сербским коммерсантам. Комендантский час правительство объявило лишь после того, как имущество несчастных было уничтожено.
Двадцать восьмого июля правительство Австро-Венгрии объявило Сербии войну. Цвейг в этот день, как мы писали, находился на бельгийском курорте, но по чьему-то верному совету поспешил собрать вещи и уехать на вокзал, где чудом приобрел билет на поезд: «Ибо тот остендский экспресс стал последним». 30-го числа он покинул Бельгию, в суматохе расставаясь с прежним «вчерашним миром». Решив, что ненадолго, но оказалось, что навсегда, расстался в Руане и с Эмилем Верхарном. «Потом мы простились – совсем ненадолго, ведь скоро мы должны были снова встретиться у него, в его маленьком, тихом домике. На прощанье он еще раз обнял меня и крикнул вдогонку: “Итак, до второго августа!” Увы! Могли ли мы предполагать, чем станет для нас этот с такой легкостью назначенный нами день!»
В этот день, 2 августа, Германия предъявит Бельгии ультиматум, потребовав пропустить немецкие войска через ее территорию. Отвергнутый ультиматум приведет к вторжению в упорно сопротивлявшуюся страну, миролюбивую родину Верхарна, которую поэт будет оплакивать до последних своих дней в книге «Алые крылья войны».
Клятвопреступная смертельная война
Прошла вдоль наших нив и побережий,
И не забудет ввек под солнцем ни одна
Душа – о тех, кто чашу пил до дна
Там, в Льеже{289}.
В переполненном поезде еще до прибытия на венский вокзал Нордбанхоф Цвейг пишет короткую заметку «Heimfahrt nach Österreich» («Поездка домой в Австрию»), в которой, не сгущая тучи, ничего не говорит о грозных немецких пушках, увиденных им под брезентом в вагонах на бельгийской границе. Читатели «Neue Freie Presse» узнают из статьи о безоблачном небе июльского Остенде, плодородной земле древнего могущественного Нюрнберга; силе и решимости немецких городов и немецкой нации. Но уже 3 августа, через два дня после публикации, его внутренний страх прорвется на страницы дневника: «Меня поражает, как стремительно немцы нарушают нейтралитет Бельгии, набрасываются на Англию, приносят в жертву колонии, никогда мир не был таким безумным!»
Четвертого августа, когда Великобритания объявила войну Германии, когда «вся Вена была, словно в угаре» и повсюду «развевались знамена, гремела музыка», он встретился с Фридерикой в кафе «Eiles», где она его не сразу даже узнала – Стефан отпустил жидкую бороду и, по ее словам, стал похож на «разнорабочего». Сидя за столиком, они долго держались за руки, наперебой говорили, внезапно смолкали и плакали. В тот же вечер он записал в дневник несбыточное пожелание: «Если бы я мог заснуть сейчас на следующие шесть месяцев, чтобы не быть свидетелем катастрофы… Худший день за всю мою жизнь – к счастью, Ф. снова здесь, ее присутствие действует на меня успокаивающе».
Будущие поколения обвинят Цвейга в проявлении шовинистического ажиотажа, патриотического безумства, воинственной ярости (в чем только не обвинят), когда захваченный всеобщим азартом писатель вдруг поспешит встать на защиту ценностей германской культуры. Ему станут бесконечно припоминать единственную статью «Ein Wort zu Deutschland» («Одно слово о Германии»), в которой он, распаляясь, прокричит: «Германия должна ударить двумя кулаками, направо и налево, чтобы вырваться из клещей врагов, угрожающих ей. Каждый мускул нации напряжен до предела, каждый нерв ее воли трепещет от мужества и уверенности».
Справедливости ради уточним, что «первому движению масс» Стефан Цвейг, в отличие от многих коллег-писателей, художников, театральных режиссеров и ученых, под «Манифестом девяноста трех»{290} своей подписи не поставит. Это во-первых. Во-вторых, никаких других коллективных писем, одобрявших действия кайзеровской Германии, он также не подписывал. Повторно «с кулаками» ни в австрийских, ни в немецких газетах ни на кого не набрасывался. К Цвейгу отрезвление от патриотического угара придет гораздо раньше других, ведь уже 18 августа в «Neue Freie Presse» напечатают его статью «Бессонный мир», где он выступит в роли чуть ли не предсказателя и пророка: «Я предвижу уже сегодня, что не смогу с прежними чувствами сидеть за столом у прежних друзей в Льеже после того, как Льеж узнал немецкие бомбы, что нередко между друзьями по ту и по эту сторону границы встанут тени павших, чье холодное дыхание лишит слова привычной теплоты. Всем нам предстоит переучиваться из Вчера в Завтра, пройдя через бескрайнее Сегодня, власть которого мы ощущаем сейчас лишь как ужас.<…> Пророкам истинным, как и лжепророкам, снова дана власть над толпой, она теперь вся слух, вся внимание, ее лихорадит, лихорадит денно и нощно, в эти долгие дни и нескончаемые ночи эпохи, которая достойна неусыпного бдения»{291}.
Ромен Роллан, которого уже осенью во Франции объявят врагом народа, не простив публичных сожалений по поводу использования азиатских и африканских войск в Европе, в те же дни, что и Цвейг (20 августа), в письме швейцарскому критику и другу Полю Зейпелю выскажет похожие опасения: «Думаете ли вы о том, что, быть может, в этот самый момент кто-нибудь, подобный Ламартину или Альфреду де Виньи, убивает кого-нибудь, подобного Канту или Шиллеру? Чудовищно и абсурдно! Нет сомнения, что сама Судьба обрушивается в эти дни на человечество».
Мог ли предугадать другой французский писатель по имени Андре Моруа, молодой отец, у которого всего три месяца назад в Париже родился первенец, что в августе он собственными глазами будет наблюдать в Руане «прибытие первых английских частей», шедших на транспортных судах вверх по Сене и представляющих собой «как бы одну живую массу»? За что такие испытания и трудности выпали на долю молодых отцов, вынужденных в 1914 году взять в руки не грудных детей у себя дома, а оружие в сырых окопах?
В сентябре в условиях цензуры Цвейг отправит в «Berliner Tageblatt» статью «An die Freunde in Fremdland» («Зарубежным друзьям»), в которой призовет коллег, деятелей культуры, к долгу и совести. Обратится с просьбой «при отсутствии связи хранить верность своим друзьям за границей», попросит каждого проявить дар убеждения и силу слова в своих попытках остановить бессмысленную бойню. Роллан, прочитав этот призыв, ответит на немецком языке из Швейцарии: «Я никогда не покину своих друзей». С этого момента два великих пацифиста станут обмениваться письмами, пока Вторая мировая война, «еще более бесчеловечная, чем