Шрифт:
Закладка:
И зябкая свежесть утра, и манговый запах тропической ночи. Декабрьская жара с привкусом кешью, запах жасмина, особенно сильный по вечерам, когда солнце заходит за башню Балау. Шелест маниоковых кустов, под которыми спит соседская старуха, обнимая корзину с наполовину очищенной фасолью. Теплый, насыщенный йодом воздух взморья. Лодочники, мастерящие паруса из холщовых мешков для сахара. Воскресные прогулки с родителями на Илья-де-Луанда, мимо фонтана с неработающей подсветкой. Там же и купались – шина от грузовика «Урал» служила спасательным кругом. Дома воду давали раз в неделю, и тогда жильцы запасались впрок: наполняли ванну, кастрюли и банки (в моем же детстве наполненные водой банки-склянки еще и ставили перед телевизором, чтобы их зарядил экстрасенс Алан Чумак). В сезон дождей по городу ездили фумигационные грузовики, и дети из муссеков бегали с раскрытыми ртами, жадно вдыхая химию, убивающую малярийных комаров.
И проникающий всюду запах вяленой рыбы, которую продавали с лотка. Запах пальмового масла. Запах трубки, которую курила бабка. Вылазки за город, сельская местность, куры, клюющие корм среди всходов маниоки. Электрификация всей страны. И баулы (кибутуш), с которыми возвращались из редких заграничных поездок; чемоданы, битком набитые шмотками, электроникой. И толкучки, где этот дефицитный импортный товар перепродавали втридорога. Длинные очереди на автобусных остановках на Мутамбе. И прекрасный новый асфальт на тех улицах, по которым ездил кортеж президента (на всех прочих – сплошные колдобины). Когда кортеж проезжал, остальным машинам полагалось съехать на обочину, водителям и пассажирам – выйти из автомобилей и стоять по стойке «смирно». Хотелось покататься на этих «Чайках» и ЗИЛах. Проехать с ветерком от Прайу-ду-Бишпу до Форталезы и Маржинала. За хорошее поведение сосед, дядя Домингуш, обещал покатать на уазике. Он тоже был не промах, этот дядя: ставил на крышу своего УАЗа милицейскую мигалку и проезжал сквозь вечные пробки Мутамбы, как нож сквозь масло, заставлял все эти «лады»-«фиаты» посторониться, пока в один прекрасный день его не застукал настоящий милиционер. В девяносто втором, когда в очередной раз началась война, Домингуша взяли на фронт. Его увезли куда-то на юг, и больше Жузе его никогда не видел. Только слышал названия отдаленных горячих точек и представлял, как дядя Д. там скитается с автоматом наперевес. Другому соседу, дяде Зиту, повезло больше: в детстве он перенес полиомиелит и потом всю жизнь сильно хромал, поэтому на фронт не попал. Его жена, тетя Мануша, участвовала в ансамбле песни и пляски. Однажды их даже пригласили на гастроли в Москву. По ее рассказам, они выступали в Большом театре в набедренных повязках, исполняли песню Бонга «Moneto a kasule».
Еще в этом детстве были советские солдаты. От загара их лица становились не темными, как у португальцев, а красными, как помидоры. Жузе мог подойти и поговорить с ними по-русски, но не решался. Были и кубинские учителя – из тех четырехсот тысяч кубинцев, которые попали в Анголу в годы войны, залог нерушимой дружбы между Фиделем Кастро и Агостиньо Нето. С ними всегда трудно было найти общий язык – в буквальном смысле. Они говорили с учениками по-испански, те отвечали по-португальски, и тут обнаруживалась любопытная некоммутативность родственных языков: португалец испанца еще как-то может понять, а наоборот – нет. Но Жузе любил этих кубинцев больше, чем других учителей. Они были добрее – может, оттого, что находились в чужой стране и плохо понимали язык. Говорили на своем особом суржике – смеси испанского с португальским.
Это было в самом конце восьмидесятых. Нефтяная плутократия, определившая траекторию жизни в Анголе в начале XXI века, еще не вступила в права. Жузе учился в общеобразовательной школе с типичным для Луанды того времени классовым и расовым смешением. Среди его одноклассников были черные, белые, индийцы, креолы, мулаты вроде него самого; от самых бедных, вечно недоедающих, до счастливых обладателей цветных телевизоров и импортных калькуляторов (у иных счастливчиков были даже советские электронные игры «Ну, погоди!» и «Тайны океана»). Все они были частью единого социума в эпоху массовых казней и праздников.
Сейчас, когда богачи перебрались в южные пригороды Луанды и определили детей в частные школы, это смешение уже невозможно представить. Оно ушло вместе с народовластием, комсомолом, маевками, субботниками, талонами на продукты и десантом кубинских педагогов. Но какие-то следы этого «бесклассового общества» остались по сей день – в панельных домах вроде тех, в которых живут Карлуш и Шику, и даже в Казенге, где обитает Ману (вот уж где настоящий «интернационал» – в муссеках, где в годы войны оказались перемещенные лица со всей страны). Особенно же они остались в памяти тех, кто, как Жузе или как я сам, уехали из страны на рубеже эпох. Эмигрант забирает с собой детство и юность, и в этом его преимущество. Можно не приказывать мгновению остановиться – оно остановится само, потому что за ним ничего не следует.
Правда, Жузе никогда не был эмигрантом; его свободное передвижение по траектории Ангола–Россия–Франция–Америка было лишено тех обязательных для эмиграции перипетий, которые мой отец, еще не растерявший своего чувства юмора, называл «per anus ad astra». Но и у Жузе раздвоенное детство оставило по себе такие же, как у меня, стоп-кадровые воспоминания невозвращенца. Страна, из которой уехали мы, перестала существовать через два года после нашего отъезда. И тогда же, в начале девяностых, прекратил существование не затронутый войной советский островок под названием Луанда, где провел свое детство Жузе, – почти сразу же после того, как он оттуда уехал.
В португальском языке есть слово «retornados» (возвращенцы): так называют белых ангольцев, которые репатриировались в Португалию начиная с середины семидесятых. В семьдесят пятом, накануне роспуска переходного правительства и объявления независимости Анголы, белые поселенцы уезжали, забирая с собой все, что можно, как будто пытались запихнуть всю Луанду в свой багаж – возможно, не столько даже из жадности, сколько из безотчетного страха ностальгии. Часть Луанды отправилась в Лиссабон, часть – в Рио, часть – в Кейптаун. Целая жизнь, вывезенная в коробках и контейнерах от компании «Дон Каштру Сороменью э Соуза».
Там, откуда они уезжали, земля горела под ногами. К тому моменту, как Португалия вывела войска в согласии с Алворским договором, вражда между ФНЛА, УНИТА и МПЛА уже переросла в полноценную гражданскую войну. Ноябрьский День независимости, великий праздник Дипанда, оказался зрелищем средней руки: заикающаяся речь Агостиньо Нето в осажденном городе на грани коллапса. Со дня на день в столицу войдут боевики ФНЛА и начнется кровавая баня, брат на брата, а уж о белых и говорить нечего: сезон охоты давно открыт, спасайся кто может. Но и там, куда они уезжали, никто не ждал их с распростертыми объятиями. В конце концов, о каком возвращении может идти речь, если «возвращенцы» в большинстве своем были не португальцами, а ангольцами португальского происхождения в таком-то поколении? Это вроде «репатриации» пенсильванских немцев-меннонитов в Германию или ингерманландцев – обратно в Финляндию. Слово «возвращение» приобретает обидный, уничижительный оттенок. Как если бы о семье моих родственников по отцовской линии, уехавших в Тель-Авив в конце семидесятых, кто-нибудь из бывших соседей по ленинградскому парадному сказал, что они «вернулись в свой Израиль».