Шрифт:
Закладка:
Вот впереди, из глубины разливов, вылетела кряковая. Кто это? Нефедыч или Скворцов? Совсем недалеко злобно залаял Петька, потом пронзительно завизжал и умолк. Эхом прокатился над камышом и озером выстрел. Я побежал. Неожиданно, метрах в десяти от себя, увидел распластавшегося Петьку, ближе Петьки — Скворцова и… направленные на меня стволы. Я упал, выстрела не последовало. Я тоже не стал стрелять. Где-то напротив, в камыше, должен был находиться Нефедыч. Мне надо было отползти в сторону.
Земля была мокрой, и куртка сразу же промокла, неприятно холодя тело, но я продолжал ползти. Пополз в Скворцов, собираясь, видно, скрыться в густом камыше. Нужно было остановить его. Я поднялся и побежал вправо. Бежал и смотрел на Скворцова, но он не стрелял, даже не поднял ружья, а продолжал ползти. Я крикнул: «Стой!» — и выстрелил, немного завысив. Скворцов не ответил на выстрел, но ползти перестал.
«Почему не стреляет?» — думал я и снова не смог ответить на это «почему».
Мы лежали недалеко друг от друга, и мне было нетрудно всадить в него заряд, но я не делал этого, зная, что вот-вот должны прибежать с заставы. Сам же подходить к нему боялся — слишком сильны были его руки, а Нефедыч — не помощник. Старик же думал, видно, иначе — полз все ближе и ближе к Скворцову.
— Лежи, Нефедыч! Не уйдет! — крикнул я.
— Петьку прибил, сволочь! — ответил он. — Убью его!
— Лежи!
Нефедыч остановился. Я время от времени стрелял поверх головы Скворцова, не давая ему подняться или уползти. Так мы лежали друг перед другом минут двадцать. Начинало светать. Вдруг Скворцов поднялся и, пригнувшись, побежал в камыш. Я даже растерялся от столь дерзкой смелости, потом тоже вскочил и кинулся за ним, забыв о его сильных руках. Нефедыч выстрелил, Скворцов вздрогнул, остановился и, выпрямившись, упал на камыш.
Когда я подбежал к нему, он, опираясь на ружье, пытался подняться. Пришлось выбить ружье. Скворцов негромко, но зло выругался и застонал. Подошел Нефедыч. В руке одностволка Алексея, под мышкой — Петька. Мне было жаль его, по-старчески сгорбившегося, дрожащего от холода.
— Зачем, Нефедыч, в него стрелял? Куда бы он ушел!
— Ишь ты, сжалился. Он не сжалился! — буркнул дед, посмотрел на Скворцова, помолчал немного и добавил: — Не сдохнет. А Петьки нет, готов мой Петька.
Я хотел объяснить старику, что не только из гуманности пограничники стремятся взять нарушителей живыми, но услышал шаги приближающегося наряда.
Раненого Скворцова перебинтовали и увезли на заставу. Туда же уехал и я.
К хозяину Поддубника вернулся через два дня. Нефедыч с Алексеем пили чай и о чем-то разговаривали. По серьезному, задумчивому взгляду Алексея я догадался, что дед снова вел речь о жизни, но теперь Алексей воспринимает этот разговор по-иному.
— Ну что? — поздоровавшись, спросил Нефедыч.
— Действительно, усиленный заряд, только золотой.
И я рассказал все, что успел узнать о Скворцове. Из тайги. Там вдвоем с отцом мыли золото на заброшенных рудниках. Нашли несколько крупных самородков. Отец благословил его. Зарядили патроны, засыпая вместо пороха по полторы мерки золотого песка и делая тоньше пыжи. В приклад ружья упрятали самородки и оставшиеся от прошлых лет червонцы.
Все время, пока я рассказывал о том, как подбирался поближе к границе Скворцов, как он задался целью сорвать женитьбу Алексея и, обиженного, недовольного жизнью, уговорить убежать от матери и невесты на пасеку, а оттуда за границу, — пока я говорил об этом, дед то и дело перебивал меня: «Мотай на ус, Алеха. Полезно тебе», а потом, когда я кончил, вздохнул:
— Жалко, Алешкино ружье больно разбрасывает. Только и влепил, что две картечины. Жалко… Смени ты ружье. Заработаешь вот здесь, у меня, купи новое. — И, расчесав пальцами бороду, заговорил снова, но уже другим тоном, требовательным, хозяйским: — Мать сюда возьмем. Нюрку. Хозяйство будут вести. Стар я — все вам и останется.
— В глаза-то им как смотреть теперь? — угрюмо спросил Алексей. — Что Нюре скажу?
— Нюни только не распускай. Совесть заговорила если, слова найдешь.
ПЕРЕВАЛ НОВОСТЕЙ
— Какой черт тянул здесь линию! — ворчал прапорщик Ерохин, проваливаясь по пояс в пушистый снег. — Ни на лыжах, ни верхом!
Ущелье круто спускалось вниз. Клыкастые гранитные стены с кусками снега, похожими на вспушенную вату, будто специально разбросанную между острыми утесами, становились выше и все больше напоминали неприступные сказочные замки. Только полоса смятого снега, которую пробивали связисты от столба к столбу между валунами, похожими на шлемы утонувших в снегу рыцарей, нарушала сказочную гармонию.
— Ветра, видишь ли, не будет, гроза не побьет, — продолжал ворчать Ерохин. — А снег? Сбросили со счетов…
Словно забыл прапорщик, что всего два года назад линия связи шла поверху, рядом с тропой, и много хлопот доставляла связистам: летом гроза в щенки разбивала столбы, приходилось ставить новые; зимой лютый ветер рвал провода. Повернуть сразу же за Хабар-асу («перевал новостей») линию сюда, в ущелье, предложил сам Ерохин. Доказывал тогда: на десять километров короче, провода от ветра укрыты, гроза между скал тесниться не станет, на просторе ей вольготней — греми себе, швыряй стрелы во все стороны, куда приглянется. А что трудно линию тянуть, так это — пустяки. Если теки и архары проходят, то уж связист столб пронесет и поставит.
Первый раз за два года на этом участке обрыв. И не мудрено. Несколько дней беспрерывно шел снег. Не провода, будто толстые снежные жгуты провисли между столбами.
— Ведь что надо? — остановившись возле очередного столба, размышлял вслух Ерохин. — Чуть-чуть дунул бы ветер в эту дыру, посбивал снег с проводов, сидели бы мы в тепле…
Повернулся к остановившимся за спиной рядовым Жаковцеву и Дерябину. Жаковцев уже снимал с плеча вещмешок, проволоку и когти, а Дерябин с веселой ухмылкой прикуривал сигарету.
— Ишь ты, разулыбался. С чего бы? — спросил прапорщик.
— Вспомнил вот, — ответил с ухмылкой Дерябин, — у нас, в Рязани, ворчунов ерохами зовут.
Жаковцев метнул на Дерябина осуждающий взгляд: как же можно с командиром, старшим по званию и отцом по возрасту, вот так, бесцеремонно?! Он бы, наверное, отчитал Дерябина, но прапорщик, поняв это, успокоил Жаковцева:
— Ничего, Илларионыч, я не серчаю. — Потом обратился к Дерябину: — Память, Сергей Авксентьевич, больно у тебя однобокая, в этом беда. С самого лета шутку мою помнишь, а вот о чем на перевале полчаса назад договаривались —