Шрифт:
Закладка:
Что-то произошло с Мечтой. Многое произошло. Вот, мне кажется, один из симптомов того, что произошло.
Около десяти лет назад известный литературный критик и эссеист, мой старый приятель * сказал мне, что новый богатый и весьма популярный иллюстрированный еженедельник предложил ему хороший гонорар за статью обо мне—за статью не о моем романе или романах, но обо мне как частной фигуре, как индибиде. Я сказал: «Нет»,—и объяснил почему: я полагаю, что только произведения писателя представляют собой общественное достояние, только они могут подвергаться обсуждению, исследованию и рецензированию; таковыми их делает сам писатель, предлагая их для публикации и получая за них деньги; следовательно, он не только может, но и должен принимать все, что публика скажет о его трудах или сделает с ними: от восхвалений до костра из книг. Но до тех пор, пока писатель не совершит преступления или не поступит на государственную службу, его частная жизнь принадлежит ему самому; и не только он сам имеет право защищать свое одиночество, но и публика должна делать это, ибо свобода одного человека кончается как раз там, где начинается своббда другого; я думаю, добавил я, что всякий человек, обладающий вкусом и чувством ответственности, согласится со мной.
Но мой приятель сказал: «Нет». Он сказал: «Ты ошибаешься. Если я напишу этот очерк, я сделаю это со вкусом и ответственностью. Но если ты откажешь мне, рано или поздно кто-нибудь другой, кому наплевать И на вкус, и на ответственность, сделает это: его не будут интересовать ни ты сам, ни твоя репутация как писателя, художника: ты для него только предмет потребления, товар, продав который можно поднять тираж еженедельника и заработать немного денег».
«Я не верю в это,—сказал я.—До тех пор поко я не совершу преступления или не поступлю на государственную службу, они не могут вторгаться в мою частную жизнь, если я прошу их не делать этого».
«Не только могут,—сказал он,—но, как только репутация, которую ты завоевал в Европе, распространится на Америку и сделает тебя финансово стоящей фигурой,'именно так и поступят. Подожди и сам увидишь».
Так я и сделал. Подождал и увидел. Два года назад, разговаривая с одним редактором в издательстве, публикующем мои книги, я совершенно случайно узнал, что тот же самый журнал уже разработал тот же самый план, который я отверг восемь лет назад; не знаю, были ли мои издатели официально поставлены об этом в известность или узнали так же случайно, как и я. Я повторил: «Нет»,—и привел те же самые аргументы, которые, как я все еще полагал, должны быть безусловны для всякого человека, занимающего командные позиции в печати, ибо качество вкуса и ответственности неотделимо входят в его работу и делают его позицию стойкой и прочной. Редактор перебил меня.
«Я согласен с вами,—-сказал он.—К тому же вам нет нужды что-либо доказывать мне. Вполне достаточно уже того, что вы этого не хотите. Заняться мне этим делом?» Он и занялся им или, во всяком случае, попытался. Потому что мой друг критик был все же прав. Тогда я сказал: «Попытайтесь еще раз. Скажите им: «Я прошу вас, не делайте этого». Потом я обратился с тем же «Я прошу вас, не делайте этого» к автору предполагаемого очерка. Не знаю, работал ли он в штате и ему поручили написать обо мне или он сам вызвался, а может, и предложил идею своим нанимателям. Только помнится мне, что ответил он в таком рримерно роде: «Я должен сделать это, если я откажусь, меня уволят». Что скорее всего верно, ибо тот же ответ и по тому же вопросу я получил от работника другого журнала. Но если это действительно было так, если штатный работник печати тоже становился жертвой той же силы, чьей жертвой был и я—безответственного использования, а значит, злоупотребления, что в свою очередь является предательством системы, именуемой Свобода Печати, каковая является одним из наиболее мощных и неоценимых защитников и охранителей человеческого достоинства и прав,—тогда единственное средство защиты, которое мне останусь, был отказ от сотрудничества, отказ иметь что-либо общее с планами редакции. Только к тому времени я уже понял,
что это не спасет меня, что остановить их мне не удастся.
Быть может, они—автор и его наниматель — не верили мне, не могли поверить. А возможно, не осмеливались поверить. Возможно, ни один американец уже не способен поверить в то, что человек, если только он не скрывается от полиции, действительно может не хотеть, чтобы его имя и фотография — притом совершенно даром—появлялись в печатном органе, независимо от того, каков он—вульгарен, благопристоен—и насколько ограниченным тиражом издается. Но дело, наверное, до этого и не доходило: ведь оба они—автор и издатель — понимали с самого начала, независимо от того, понимал или нет это я, что мы, все трое, являемся жертвами той аномалии (в том смысле, в каком геологи употребляют этот термин) нашей американской культуры, которая кричит нам повседневно: «Берегись!»; все трое, как один, имеют дело не с идеей, не с концепцией выбора между хорошим и дурным вкусом или между ответственностью и отсутствием ее,