Шрифт:
Закладка:
И как в присутствии Нади, так и здесь любой третий был лишним: эти двое нуждались только друг в друге и принадлежали друг другу. Я отступила назад. Меня мучила догадка, что Димитрий больше знает о Виталии, о его друзьях и его поведении зимой, чем мы предполагали. Быть может, наверху, при свете дня, это и не обнаружилось бы, но здесь и теперь, в смятении чувств, явственно выступало наружу — почти как сердечное влечение человека, который один все до конца знает об их взаимной близости.
Он вдруг заговорил почти громко, глядя при этом не на Виталия, а в сторону:
— Брат, ты не высмеешь меня, если я скажу: эти древние святые отцы могут — еще могут — быть своего рода примером? Нет, не для меня — для тебя! Не было других таких фанатиков-ниспровергателей, у которых было бы столько желания ниспровергать и столько же поэзии. И все же: именно они поняли, что нельзя выходить за пределы существующего! И что они делают? Они зарывают себя в существующее, в сокровеннейшие глубины своей церкви зарывают они себя… ах, значительно глубже, чем эти каменные клетки, и ждут там смерти! У самого основания. Так они вынудили церковь опираться на них.
Тем временем мы добрались до многочисленных поперечных ходов, толпа паломников разделилась на небольшие группки. Только на одно мгновение я отошла от Виталия и Димитрия, но когда снова взглянула на то место, где они стояли, их там больше не было. Я вошла в ближайший боковой ход, не нашла их там, заглянула в другой, но от него почти сразу же уходили вправо и влево новые проходы, я не знала, куда идти, и заторопилась за острыми огоньками мерцающих свеч.
И снова стены глушили, подобно чудовищным ущельям, шаги, справа и слева сновали под сводами что-то благоговейно шепчущие фигуры, но мне казалось, что они тоже заблудились и доверчиво бродят, улыбаясь и молясь, отрешенные от всего, что подступало к их исполненным веры сердцам, не догадываясь о своей страшной затерянности в смутном подземном царстве.
Меня охватил безумный страх. Я споткнулась, свеча стукнулась о выступ стены и погасла. Вытянув руки, я на ощупь пробиралась вперед, не видя ничего, кроме танцующих темных пятен перед еще не привыкшими к темноте глазами; сердце заполонил невыразимый ужас, с которым ничего не мог поделать мой ум, ужас перед этими бесконечными шахтами смерти, неотвратимыми, как судьба…
Наваждение длилось всего несколько минут. То, что показалось мне хаосом и затерянностью, уладилось само собой. Как и положено, все собрались перед каким-то саркофагом. Димитрий стоял в толпе впереди, и все те же монотонные пояснения монаха теперь показались мне милее любого слышанного мной человеческого голоса.
Ко мне подошел Виталий.
— Я искал тебя! — сказал он. — Куда ты запропастилась?
Я подняла вверх свою свечку и зажгла ее от пламени его свечи.
— Я все время с тобой! Вот только свечка у меня погасла, и я стала невидимкой! — ответила я и лицемерно улыбнулась про себя. Теперь он не смеет назвать меня «маленькой немецкой девочкой», пусть даже и менее ласковым тоном, чем в тот раз.
Только сейчас я заметила, каким светлым было его лицо. Можно было подумать, что ему очень нравится это место, которое приводило меня в ужас. Я сказала ему об этом; и робко поинтересовалась, не склонил ли его Димитрий в пользу всей этой гнили.
— Гнили? — резко повернулся он ко мне. — Димитрий? Нет! Он ведь не прав! Он действительно верит, что самопожертвование, отказ от счастья, самоистязание выдумали одни только его святые… Верит, потому что истлевшие пальцы слишком явно, назойливо указывают на это… ах, все куда таинственнее, все скрыто в куда более густом мраке… отрубить бы эти указующие персты…
Он замолчал. Но по-прежнему был светел и разгорячен, словно обдаваемый жаром какого-то огня. Словно он ввязался в драку с целым сонмом святых отцов и так с ними расправился, что даже зла больше на них не держал.
— Ах, это «самоотречение» Димитрия, какой в нем прок?! — добавил он. — Его познают не в лоне матушки-церкви, а в адских испытаниях. Воистину только тот может творить адское, кто прежде сотворил самое благочестивое: перечеркнул себя.
И при этом вид у него был почти как у брата, когда тот проповедовал аскезу, а сам излучал исполненное поэзии блаженство.
С чувством блаженства взирала на него и я, вопреки смыслу его слон: светившееся жизнью лицо не имело ничего общего с самоотречением и гибелью. Более того, Виталий впервые, как мне казалось, так ясно высказался об этом, выразил себя, я заглянула в самую его суть: там не было внутренней борьбы, в которую он был втянут ребенком, мальчиком, юношей, а была цельность, собранность. После неуверенности последнего времени этот новый облик Виталия оказал на меня спасительное воздействие — наполнил восторгом счастья. Должно быть, он заметил это по выражению моих глаз, голос его дрогнул; он только пробормотал: «Ты… ты…»
В пламени двух свечей наши глаза сияли радостью и упоением молодости.
Мы уронили восковые свечки на пол и поцеловались. Тем временем толпа паломников подбиралась к выходу, на передних уже падали первые полоски дневного света, поглощавшею мерцающее пламя свечей. Только над нами все еще висел непроглядный мрак подземных сводов.
Монах, заметив наше отсутствие и нигде нас не обнаружив, громко крикнул в темноту, укрывшую нас в складках своего каменного плаща.
Ослепленные, мы постарались догнать группу, мы были единственные из всех, у кого в руках не было горящих свечей.
Впереди сияло солнце.
С глухим протяжным стуком закрылись за нами обитые железом ворона, ведущие в пещеры.
Чудесной свежестью встретила нас снаружи весна. Но сначала к ней надо было привыкнуть, как после очень долгого отсутствия: словно мечами, пронзала она светом мозг и сердце. Не только мир ярко осветила она — еще ярче осветилось что-то во мне самой, прояснилось при дневном свете то, что благотворно прикрывала тьма, — смысл слов, сказанных Виталием.
И все же мое ощущение этого оставалось довольно туманным, оно словно складывалось в смутно воспринимаемую картину: эти слова словно возвращали его в жуткий серый мрак, откуда мы только что вырвались. Как будто тьма низких сводов должна была отомстить за тот миг, зажатый со всех сторон догорающими свечами, замирающими молитвами, обильным целованием надгробных покрывал, — за миг освящающей самое себя жизни, рождающейся внутри нас дерзости, за миг, когда юность целуется с юностью, как вечность встречается с вечностью.
Хедвиг и ее муж ждали нас в огромном,