Шрифт:
Закладка:
Печаль девичья солью омывается.
«Я – белая птица!» – твердила Дарьюшка слова Тимофея, испытывая приятный озноб, словно кто влил в нее ковш хмельной браги. Кровью било в виски, сладко ныло сердце.
Тимофей в этот момент летел к дому, не чуя под собою ног. Нечто новое, необозримое, сильное заполнило его сердце.
У юности во все времена свои непреложные неизменные законы. IV
Тесно стало Дарьюшке в отцовском богатом доме в Белой Елани. Отец – Елизар Елизарович Юсков, миллионщик, пайщик Енисейского акционерного общества промышленности и торговли, владел двумя паровыми мельницами, торговал скотом с Урянхаем, имел в Минусинске крупчатную мельницу, был в деле с золотопромышленником Ухоздвиговым. Братья Елизара – Игнат-урядник, Михайла, Андрей и Феоктист – слыли на деревне за богатых хозяев. Кержаки побаивались Елизара не менее Господа Бога: руки – что медвежьи лапы, если подвесит горяченькую – конь не устоит на ногах.
Сам старик Юсков, дед Дарьюшки, хитрющий федосеевец-рябиновец, содержал шорную мастерскую – изготовлял редкие наборные шлеи с малиновым звоном.
Скучно в отчем доме, как будто сами стены в отлинялых обоях тискают Дарьюшку в бревенчатых объятиях. Она почему-то верила, что после гимназии начнется иная жизнь – ее молодая сила и ум понадобятся обществу, и ей суждено будет свершить нечто значительное, когда не стыдно будет за прожитую жизнь. А тут, дома, как сто лет назад, – тот же затхлый мир старообрядчества, те же иконы, тот же неписаный федосеевский устав, тот же дед Юсков со псалмами. Не было дома папаши – тяжелого, угрюмого, без молитв и любезностей с его полюбовницей Алевтиной Карповной и с доверенным человеком – казачьим офицером Григорием Потылицыным, который служил у Юскова «для весу и солидности предприятия» по ограблению инородцев в Урянхайском крае; не было в доме Дуни – сестры-близнинки, которую выдали замуж за какого-то Урвана…
И вот встреча с Тимофеем Боровиковым…
Гроза и дождь, кипень юности и молодой олень…
Вспомнилась быль бабки Ефимии. Бабка Ефимия все еще верит, что Лопарев не погиб на берегах Ишима; она его ждет денно и нощно из потустороннего мира. Он явится к ней, и она, Ефимия, обретет второе счастье – бессмертие с возлюбленным, которого будто бы зарезал ножом ее родной дядя Третьяк. Смешно думать так. А что, если блажь бабки Ефимии – не блажь, а пророчество о судьбе Дарьюшки? Явился же политссыльный Боровиков? Может, с ним, с Тимофеем, Дарьюшка откроет иной мир и обретет счастье?
Вспомнились гимназические мечты…
Перечитывала недавнюю тетрадку – свежие записи:
«…Плакать, плакать, рыдать хочется! Этот большой каменный дом гимназии, где я чувствовала себя всегда чужой и непонятной, этот угрюмый Енисей и милый, милый Красноярск на его берегу, все, все прощай!
Я окончила гимназию.
Я – взрослая!..
Помню утро и солнечный свет,
В этот день мне было семнадцать лет…
Словно хмель горячил мою кровь,
Хотелось петь и кричать про любовь…
Так манила безвестная даль,
Но порой мне было чего-то жаль…
Семнадцать!..
Я хочу ущипнуть себя, чтоб проснуться и опять увидеть себя девочкой в гимназическом фартуке и в том коричневом платье с белыми манжетами и белым воротничком, в котором я вошла в гимназию. Но где то платье? Отчего я так упорно твердила подружкам, что я со дна Енисея достану золотое кольцо? Про какое золотое кольцо мечтала?
Ах, если бы можно было взять время за чуб и сказать ему: „Стой! Я переоденусь во взрослое платье“.
Но время бежит и бежит, как река быстротечная, и с этой рекой несусь вперед я, и мне придется сменить платье на ходу, не останавливая ни одной секунды».
«…Подружки проводили меня на пристань, а тут и папаша подошел; заняли каюту первого класса.
– До свидания! До свидания! – кричали подружки с берега.
К пароходу вели арестантов, закованных в цепи. Некоторые арестанты, наверное ссыльные, шли без цепей. Я слышала, как звенели кандалы по камням, – такая вдруг стала тишина. Народ расступился перед конвоем; какая-то баба громко плакала:
– Несчастненькие!.. Дайте подать им, Христа ради!..
– Ат-т-странись, говорю! Ат-т-странись! – кричал на бабу солдат.
Арестантов пересчитывали возле трапа. Офицер шел вдоль строя и, тыкая рукой в перчатке каждого крайнего из пары, принимал их, чтоб доставить в наш тихий Минусинск, откуда они пойдут дальше этапом – на каторгу и ссылку. Я тоже считала и опередила офицера: сорок семь пар и один арестант в пальто и в кепи стоял отдельно.
– По два по трапу арш, – скомандовал офицер.
Цепи скребут по камням и звенят, звенят…
– Бодайбо отзванивает, – сказал отец. – Позвонили языками, помахали кулаками, а теперь час настал звенеть кандалами.
Не помню, как у меня сорвалось:
– Папаша, как вам не стыдно! Разве декабристы не звенели цепями? А Юсковы не звенели цепями по Сибири? Дедушка говорил, что мы все из кандальников. Вся Россия кандальная!
Я еще что-то говорила. Отец схватил меня за руку и так стиснул и крутанул – чуть из плеча не вырвал. Кругом были пассажиры, а я никого не видела, кроме его бородатого лица. Он хотел утащить меня с палубы, но я ухватилась за решетку, и он бросил мою руку с угрозою: „Па-аговорим потом!“ – и ушел.
– Это же сам Юсков! Каково! – Кто-то сыто хихикнул, и я, сгорая от стыда, убежала к подружке, Верочке Метелиной, и долго плакала у нее в каюте. Ах, если бы я знала, что мне делать! Сколько я перечитала книг, разных, всяких, а ответа на вопрос, как жить, так и не вычитала».
«…Никогда еще Енисей не казался мне таким величественным и огромным, как в эту ночь, когда я смотрела на него с палубы. „Святой Николай“ шлепал плицами возле скал, нависших над рекою, то мимо островов, наполовину затопленных вешним наводнением. И в душе моей разлилось наводнение отчаянных мечтаний, „Пусть меня закуют в кандалы, – думала я, – но я не отступлюсь от своей цели. Свобода, Равенство и Братство!“ А бурные воды плещутся, шумят за кормою. Я хотела бы стать частицею этих вод, чтоб бежать к далеким просторам, подтачивая глинистые берега, не зная усталости. Быть вечно живой, вечно подвижной, как река!..
Утром нашел меня отец, но не стал ругаться. Долго так смотрел на меня, как будто не узнавал, и потом мы пошли в салон завтракать. Я для него просто вздорная девчонка. Ну а кто же я?..
В Минусинске я осталась гостить у Метелиных и у дяди Василия Кирилловича; отец уехал по своим делам к инородцам в Урянхайский край».
«17 июня.
…Я вся мокрая, как лягушка. И страшно счастливая. Буря! Какая сильная буря пронеслась над батюшкой Енисеем. У деревни Подсиней сорвала с якорей паром. А на пароме люди и лошади. Орут, орут, орут!..
– А-а-а-а, га-га-а-а-а!.. а-а-а!..
А мне так было хорошо и весело, что я, подставляя лицо навстречу буре, захохотала. Паром несет вниз, лошади ржут, люди кричат, волны ворочаются, как горы, а я хохочу, хохочу…
– Ой, чо подеялось! Барышня ума лишилась! – закричала какая-то баба, и все сразу отошли от меня.
Смешно! Сумасшедшего боятся больше, чем бури. А я люблю рев и стон бури. Пусть ее могучие силы бьют мне в грудь, брызжут водою в лицо, а я буду стоять лицом к буре, лицом к стихии и хохотать от радости.
Буря бы грянула, что ли,
Чаша с краями полна!..
Грянь над пучиною моря.
В поле, в лесу просвищи,
Чашу вселенского горя
Всю расплещи!..
Грянь же, грянь, вселенская буря! Пронесись над вечным Енисеем, над каторжанской Сибирью, над всей Россией-матушкой, как пронеслась ты в 1905 году. И я выйду тебе навстречу, и буду петь песни о тебе, песни о Свободе, Равенстве и Братстве!»
«Ночью.
…Всполошились змеи небесные! Будто серебряными шашками кромсают небо на куски, а Минусинск спит, дрыхнет, как старый леший, тугой на оба уха.
Мещане и обыватели в непогоду крепко спят. С вечера закрывают окна на ставни, спускают в оградах цепных собак, закупориваются на засовы и пьют чай из блюдцев. Ну и жители, Боженька!..
Грозовая туча повисла над городом, из которой раз за разом били в землю белые молнии. В такую ночь обыватели